Юмористические рассказы Надежды Тэффи

Арабские сказки

Осень – время грибное.
Весна – зубное.
Осенью ходят в лес за грибами.
Весною – к дантисту за зубами.
Почему это так – не знаю, но это верно.
То есть не знаю о зубах, о грибах-то знаю. Но почему каждую весну вы встречаете подвязанные щеки у лиц, совершенно к этому виду неподходящих: у извозчиков, у офицеров, у кафешантанных певиц, у трамвайных кондукторов, у борцов-атлетов, у беговых лошадей, у теноров и у грудных младенцев?
Не потому ли, что, как метко выразился поэт, «выставляется первая рама» и отовсюду дует?
Во всяком случае, это не такой пустяк, как кажется, и недавно я убедилась, какое сильное впечатление оставляет в человеке это зубное время и как остро переживается самое воспоминание о нем.
Зашла я как-то к добрым старым знакомым на огонек. Застала всю семью за столом, очевидно, только что позавтракали. (Употребила здесь выражение «на огонек», потому что давно поняла, что это значит просто без приглашения, и «на огонек» можно зайти и в десять часов утра, и ночью, когда все лампы погашены.)
Все были в сборе. Мать, замужняя дочь, сын с женой, дочь-девица, влюбленный студент, внучкина бонна, гимназист и дачный знакомый.
Никогда не видела я это спокойное буржуазное семейство в таком странном состоянии. Глаза у всех горели в каком-то болезненном возбуждении, лица пошли пятнами.
Я сразу поняла, что тут что-то случилось. Иначе, почему бы все были в сборе, почему сын с женой, обыкновенно приезжавшие только на минутку, сидят и волнуются.
Верно, какой-нибудь семейный скандал, и я не стала расспрашивать.
Меня усадили, наскоро плеснули чаю, и все глаза устремились на хозяйского сына.
– Ну-с, я продолжаю, – сказал он.
Из-за двери выглянуло коричневое лицо с пушистой бородавкой: это старая нянька слушала тоже.
– Ну, так вот, наложил он щипцы второй раз. Болища адская! Я реву как белуга, ногами дрыгаю, а он тянет. Словом, все как следует. Наконец, понимаете, вырвал…
– После тебя я расскажу, – вдруг перебивает барышня.
– И я хотел бы… Несколько слов, – говорит влюбленный студент.
– Подождите, нельзя же всем сразу, – останавливает мать.
Сын с достоинством выждал минуту и продолжал:
– …Вырвал, взглянул на зуб, расшаркался и говорит: «Pardon, это опять не тот!» И лезет снова в рот за третьим зубом! Нет, вы подумайте! Я говорю: «Милостивый государь! Если вы…»
– Господи помилуй! – охает нянька за дверью. – Им только дай волю…
– А мне дантист говорит: «Чего вы боитесь?» – сорвался вдруг дачный знакомый. – «Есть чего бояться! Я как раз перед вами удалил одному пациенту все сорок восемь зубов!» Но я не растерялся и говорю: «Извините, почему же так много? Это, верно, был не пациент, а корова!» Ха-ха!
– И у коров не бывает, – сунулся гимназист. – Корова млекопитающая. Теперь я расскажу. В нашем классе…
– Шш! Шш! – зашипели кругом. – Не перебивай. Твоя очередь потом.
– Он обиделся, – продолжал рассказчик, – а я теперь так думаю, что он удалил пациенту десять зубов, а пациент ему самому удалил остальные!.. Ха-ха!
– Теперь я! – закричал гимназист. – Почему же я непременно позже всех?
– Это прямо бандит зубного дела! – торжествовал дачный знакомый, довольный своим рассказом.
– А я в прошлом году спросила у дантиста, долго ли его пломба продержится, – заволновалась барышня, – а он говорит: «Лет пять, да нам ведь и не нужно, чтобы зубы нас переживали». Я говорю: «Неужели же я через пять лет умру?» Удивилась ужасно. А он надулся: «Этот вопрос не имеет прямого отношения к моей специальности».
– Им только волю дай! – раззадоривается нянька за дверью.
Входит горничная, собирает посуду, но уйти не может. Останавливается как завороженная, с подносом в руках. Краснеет и бледнеет. Видно, что и ей много есть чего порассказать, да не смеет.
– Один мой приятель вырвал себе зуб. Ужасно было больно! – рассказал влюбленный студент.
__ Нашли что рассказывать! – так и подпрыгнул гимназист. – Очень, подумаешь, интересно! Теперь я! У нас в кла…
– Мой брат хотел рвать зуб, – начала бонна. – Ему советуют, что напротив по лестнице живет дантист. Он пошел, позвонил. Господин дантист сам ему двери открыл. Он видит, что господин очень симпатичный, так что даже не страшно зуб рвать. Говорит господину: «Пожалуйста, прошу вас, вырвите мне зуб». Тот говорит: «Что ж, я бы с удовольствием, да только мне нечем. А очень болит?» Брат говорит: «Очень болит; рвите прямо щипцами». – «Ну, разве что щипцами!» Пошел, поискал, принес какие-то щипцы, большие. Брат рот открыл, а щипцы и не влезают. Брат и рассердился: «Какой же вы, – говорит, – дантист, когда у вас даже инструментов нет?» А тот так удивился. «Да я, – говорит, – вовсе и не дантист! Я – инженер». – «Так как же вы лезете зуб рвать, если вы инженер?» – «Да я, – говорит, – и не лезу. Вы сами ко мне пришли. Я думал, вы знаете, что я инженер, и просто по-человечеству просите помощи. А я добрый, ну и…»
– А мне фершал рвал, – вдруг вдохновенно воскликнула нянька. – Этакий был подлец! Ухватил щипцом, да в одну минутку и вырвал. Я и дыхнуть не успела. «Подавай, – говорит, – старуха, полтинник». Один раз повернул – и полтинник. «Ловко, – говорю. – Я и дыхнуть не успела!» А он мне в ответ: «Что ж вы, – говорит, – хотите, чтоб я за ваш полтинник четыре часа вас по полу за зуб волочил? Жадны вы, – говорит, – все, и довольно стыдно!»
– Ей-Богу, правда! – вдруг взвизгнула горничная, нашедшая, что переход от няньки к ней не слишком для господ оскорбителен. – Ей-Богу, все это – сущая правда. Живодеры они! Брат мой пошел зуб рвать, а дохтур ему говорит: «У тебя на этом зубе четыре корня, все переплелись и к глазу приросли. За этот зуб я меньше трех рублей взять не могу». А где нам три рубля платить? Мы люди бедные! Вот брат подумал, да и говорит: «Денег таких у меня при себе нету, а вытяни ты мне этого зуба сегодня на полтора рубля. Через месяц расчет от хозяина получу, тогда до конца дотянешь». Так ведь нет! Не согласился! Все ему сразу подавай!
– Скандал! – вдруг спохватился, взглянув на часы, дачный знакомый. – Три часа! Я на службу опоздал!
– Три? Боже мой, а нам в Царское! – вскочили сын с женой.
– Ах! Я Бэбичку не накормила! – засуетилась дочка.
И все разошлись, разгоряченные, приятно усталые.
Но я шла домой очень недовольная. Дело в том, что мне самой очень хотелось рассказать одну зубную историйку. Да мне и не предложили.
«Сидят, – думаю, – своим тесным, сплоченным буржуазным кружком, как арабы у костра, рассказывают свои сказки. Разве они о чужом человеке подумают? Конечно, мне, в сущности, все равно, но все-таки я – гостья. Неделикатно с их стороны».
Конечно, мне все равно. Но тем не менее все-таки хочется рассказать…
Дело было в глухом провинциальном городишке, где о дантистах и помину не было. У меня болел зуб, и направили меня к частному врачу, который, по слухам, кое-что в зубах понимал.
Пришла. Врач был унылый, вислоухий и такой худой, что видно его было только в профиль.
– Зуб? Это ужасно! Ну, покажите! Я показала.
– Неужели болит? Как странно! Такой прекрасный зуб! Так, значит, болит? Ну, это ужасно! Такой зуб! Прямо удивительный!
Он деловым шагом подошел к столу, разыскал какую-то длинную булавку, – верно, от жениной шляпки.
– Откройте ротик!
Он быстро нагнулся и ткнул меня булавкой в язык. Затем тщательно вытер булавку и осмотрел ее, как ценный инструмент, который может еще не раз пригодиться, так чтобы не попортился.
– Извините, мадам, это все, что я могу для вас сделать.
Я молча смотрела на него и сама чувствовала, какие у меня стали круглые глаза. Он уныло повел бровями.
– Я, извините, не специалист! Делаю, что могу!..
* * *
Вот я и рассказала.


Проворство рук

На дверях маленького деревянного балаганчика, в котором по воскресеньям танцевала и разыгрывала благотворительные спектакли местная молодежь, красовалась длинная красная афиша:
«Специально проездом, по желанию публики, сеанс грандиознейшего факира из черной и белой магии.
Поразительнейшие фокусы, как-то: сожигательство платка на глазах, добывание серебряного рубля из носа почтеннейшей публики и прочее вопреки природе».
Из бокового окошечка выглядывала печальная голова и продавала билеты.
Дождь шел с утра. Деревья сада вокруг балаганчика намокли, разбухли, обливались серым мелким дождиком покорно, не отряхиваясь.
У самого входа пузырилась и булькала большая лужа. Билетов было продано только на три рубля.
Стало темнеть.
Печальная голова вздохнула, скрылась, и из дверей вылез маленький облезлый господин неопределенного возраста.
Придерживая двумя руками пальто у ворота, он задрал голову и оглядел небо со всех сторон.
– Ни одной дыры! Все серое! В Тимашеве прогар, в Щиграх прогар, в Дмитриеве прогар… В Обояни прогар, в Курске прогар… А где не прогар? Где, я спрашиваю, не прогар? Судье почетный билет послал, голове послал, господину исправнику… всем послал. Пойду лампы заправлять.
Он бросил взгляд на афишу и оторваться не мог.
– Чего им еще надо? Нарыв в голове или что?
К восьми часам стали собираться.
На почетные места или никто не приходил, или посылали прислугу. На стоячие места пришли какие-то пьяные и стали сразу грозить, что потребуют деньги обратно.
К половине десятого выяснилось, что больше никто не придет. А те, которые сидели, все так громко и определенно ругались, что оттягивать дольше становилось опасным.
Фокусник напялил длинный сюртук, с каждой гастролью становившийся все шире, вздохнул, перекрестился, взял коробку с таинственными принадлежностями и вышел на сцену.
Несколько секунд он стоял молча и думал:
«Сбор четыре рубля, керосин шесть гривен, – это еще ничего, а помещение восемь рублей, так это уже чего! Головин сын на почетном месте – пусть себе. Но как я уеду и что буду кушать, это я вас спрашиваю.
И почему пусто? Я бы сам валил толпой на такую программу».
– Брраво! – заорал один из пьяных. Фокусник очнулся. Зажег на столе свечку и сказал:
– Уважаемая публика! Позволю предпослать вам предисловием. То, что вы увидите здесь, не есть что-либо чудесное или колдовство, что противно нашей православной религии и даже запрещено полицией. Этого на свете даже совсем не бывает. Нет! Далеко не так! То, что вы увидите здесь, есть не что иное, как ловкость и проворство рук. Даю вам честное слово, что никакого таинственного колдовства здесь не будет. Сейчас вы увидите необычайное появление крутого яйца в совершенно пустом платке.
Он порылся в коробке и вынул свернутый в комочек пестрый платок. Руки у него слегка тряслись.
– Извольте убедиться сами, что платок совершенно пуст. Вот я его вытряхаю.
Он вытряхнул платок и растянул руками. «С утра одна булочка в копейку и чай без сахара, – думал он. – А завтра что?»
– Можете убедиться, – повторял он, – что никакого яйца здесь нет.
Публика зашевелилась, зашепталась. Кто-то фыркнул. И вдруг один из пьяных загудел:
– Вре-ешь! Вот яйцо.
– Где? Что? – растерялся фокусник.
– А к платку на веревочке привязал.
– С той стороны, – закричали голоса. – На свечке просвечивает.
Смущенный фокусник перевернул платок. Действительно, на шнурке висело яйцо.
– Эх ты! – заговорил кто-то уже дружелюбно. – Тебе за свечку зайти, вот и незаметно бы было. А ты вперед залез! Так, братец, нельзя.
Фокусник был бледен и криво улыбался.
– Это действительно, – говорил он. – Я, впрочем, предупреждал, что это не колдовство, а исключительно проворство рук. Извините, господа… – голос у него задрожал и пресекся.
– Ладно! Ладно!
– Нечего тут!
– Валяй дальше!
– Теперь приступим к следующему поразительному явлению, которое покажется вам еще удивительнее.
Пусть кто-нибудь из почтеннейшей публики одолжит свой носовой платок.
Публика стеснялась.
Многие уже вынули было, по, посмотрев внимательно, поспешили запрятать в карман.
Тогда фокусник подошел к головиному сыну и протянул свою дрожащую руку.
– Я мог бы, конечно, и свой платок, так как это совершенно безопасно, но вы можете подумать, что я что-нибудь подменил.
Головин сын дал свой платок, и фокусник развернул его, встряхнул и растянул.
– Прошу убедиться! Совершенно целый платок. Головин сын гордо смотрел на публику.
– Теперь глядите. Этот платок стал волшебным. Вот я свертываю его трубочкой, вот подношу к свечке и зажигаю. Горит. Отгорел весь угол. Видите?
Публика вытягивала шею.
– Верно! – кричал пьяный. – Паленым пахнет.
– А теперь я сосчитаю до трех и – платок будет опять цельным.
– Раз! Два! Три!! Извольте посмотреть! Он гордо и ловко расправил платок.
– А-ах!
– А-ах! – ахнула и публика.
Посреди платка зияла огромная паленая дыра.
– Однако! – сказал Головин сын и засопел носом.
Фокусник прижал платок к груди и вдруг заплакал.
– Господа! Почтеннейшая пу… Сбору никакого!.. Дождь с утра… не ел… не ел – на булку копейка!
– Да ведь мы ничего! Бог с тобой! – кричала публика.
– Рази мы звери! Господь с тобой.
Но фокусник всхлипывал и вытирал нос волшебным платком.
– Четыре рубля сбору… помещенье – восемь рублей… во-о-о-осемь… во-о-о-о…
Какая-то баба всхлипнула.
– Да полно тебе! О, Господи! Душу выворотил! – кричали кругом.
В дверь просунулась голова в клеенчатом капюшоне.
– Эт-то что? Расходитесь по домам!
Все и без того встали. Вышли. Захлюпали по лужам, молчали, вздыхали.
– А что я вам скажу, братцы, – вдруг ясно и звонко сказал один из пьяных.
Все даже приостановились.
– А что я вам скажу! Ведь подлец народ нонеча пошел. Он с тебя деньги сдерет, он у тебя и душу выворотит. А?
– Вздуть! – ухнул кто-то во мгле.
– Именно что вздуть. Айда! Кто с нами? Раз, два… Ну, марш! Безо всякой совести народ… Я тоже деньги платил некрадены… Ну, мы ж те покажем! Жжива.


Экзамен

На подготовку к экзамену по географии дали три дня. Два из них Маничка потратила на примерку нового корсета с настоящей планшеткой. На третий день вечером села заниматься.
Открыла книгу, развернула карту и – сразу поняла, что не знает ровно ничего. Ни рек, ни гор, ни городов, ни морей, ни заливов, ни бухт, ни губ, ни перешейков – ровно ничего.
А их было много, и каждая штука чем-нибудь славилась.
Индийское море славилось тайфуном, Вязьма – пряниками, Пампасы – лесами, Льяносы – степями, Венеция – каналами, Китай – уважением к предкам.
Все славилось!
Хорошая славушка дома сидит, а худая по свету бежит – и даже Пинские болота славились лихорадками.
Подзубрить названия Маничка еще, может быть, и успела бы, но уж со славой ни за что не справиться.
– Господи, дай выдержать экзамен по географии рабе твоей Марии!
И написала на полях карты: «Господи, дай! Господи, дай! Господи, дай!»
Три раза.
Потом загадала: напишу двенадцать раз «Господи, дай», тогда выдержу экзамен.
Написала двенадцать раз, но, уже дописывая последнее слово, сама себя уличила:
– Ага! Рада, что до конца дописала. Нет, матушка! Хочешь выдержать экзамен, так напиши еще двенадцать раз, а лучше и все двадцать.
Достала тетрадку, так как на полях карты было места мало, и села писать. Писала и приговаривала:
– Воображаешь, что двадцать раз напишешь, таки экзамен выдержишь? Нет, милая моя, напиши-ка пятьдесят раз! Может быть, тогда что-нибудь и выйдет. Пятьдесят? Обрадовалась, что скоро отделаешься! А? Сто раз, и ни слова меньше…
Перо трещит и кляксит.
Маничка отказывается от ужина и чая. Ей некогда. Щеки у нее горят, ее всю трясет от спешной, лихорадочной работы.
В три часа ночи, исписав две тетради и кляпспапир, она уснула над столом.
* * *
Тупая и сонная, вошла она в класс.
Все уже были в сборе и делились друг с другом своим волнением.
– У меня каждую минуту сердце останавливается на полчаса! – говорила первая ученица, закатывая глаза.
На столе уже лежали билеты. Самый неопытный глаз мог мгновенно разделить их на четыре сорта: билеты, согнутые трубочкой, лодочкой, уголками кверху и уголками вниз.
Но темные личности с последних скамеек, состряпавшие эту хитрую штуку, находили, что все еще мало, и вертелись около стола, поправляя билеты, чтобы было повиднее.
– Маня Куксина! – закричали они. – Ты какие билеты вызубрила? А? Вот замечай как следует: лодочкой – это пять первых номеров, а трубочкой пять следующих, а с уголками…
Но Маничка не дослушала. С тоской подумала она, что вся эта ученая техника создана не для нее, не вызубрившей ни одного билета, и сказала гордо:
– Стыдно так мошенничать! Нужно учиться для себя, а не для отметок.
Вошел учитель, сел, равнодушно собрал все билеты и, аккуратно расправив, перетасовал их. Тихий стон прошел по классу. Заволновались и заколыхались, как рожь под ветром.
– Госпожа Куксина! Пожалуйте сюда. Маничка взяла билет и прочла. «Климат Германии. Природа Америки. Города Северной Америки»…
– Пожалуйста, госпожа Куксина. Что вы знаете о климате Германии?
Маничка посмотрела на него таким взглядом, точно хотела сказать: «За что мучаешь животных?» – и, задыхаясь, пролепетала:
– Климат Германии славится тем, что в нем нет большой разницы между климатом севера и климатом юга, потому что Германия, чем южнее, тем севернее…
Учитель приподнял одну бровь и внимательно посмотрел на Маничкин рот.
– Так-с! Подумал и прибавил:
– Вы ничего не знаете о климате Германии, госпожа Куксина. Расскажите, что вы знаете о природе Америки?
Маничка, точно подавленная несправедливым отношением учителя к ее познаниям, опустила голову и кротко ответила:
– Америка славится Пампасами.
Учитель молчал, и Маничка, выждав минуту, прибавила чуть слышно:
– А Пампасы Льяносами.
Учитель вздохнул шумно, точно проснулся, и сказал с чувством:
– Садитесь, госпожа Куксина.
* * *
Следующий экзамен был по истории.
Классная дама предупредила строго:
– Смотрите, Куксина! Двух переэкзаменовок вам не дадут. Готовьтесь как следует по истории, а то останетесь на второй год! Срам какой!
Весь следующий день Маничка была подавлена. Хотела развлечься и купила у мороженщика десять порций фисташкового, а вечером уже не по своей воле приняла касторку.
Зато на другой день – последний перед экзаменами – пролежала на диване, читая «Вторую жену» Марлитта, чтобы дать отдохнуть голове, переутомленной географией.
Вечером села за Иловайского и робко написала десять раз подряд: «Господи, дай…»
Усмехнулась горько и сказала:
– Десять раз! Очень Богу нужно десять раз! Вот написать бы раз полтораста, другое дело было бы!
В шесть часов утра тетка из соседней комнаты услышала, как Маничка говорила сама с собой на два тона.
Один тон стонал:
– Не могу больше! Ух, не могу! Другой ехидничал:
– Ага! Не можешь! Тысячу шестьсот раз не можешь написать «Господи, дай», а экзамен выдерживать – так это ты хочешь! Так это тебе подавай! За это пиши двести тысяч раз! Нечего! Нечего!
Испуганная тетка прогнала Маничку спать.
– Нельзя так. Зубрить тоже в меру нужно. Переутомишься – ничего завтра ответить не сообразишь.
В классе старая картина.
Испуганный шепот и волнение, и сердце первой ученицы, останавливающееся каждую минуту на три часа, и билеты, гуляющие по столу на четырех ножках, и равнодушно перетасовывающий их учитель.
Маничка сидит и, ожидая своей участи, пишет на обложке старой тетради: «Господи, дай».
Успеть бы только исписать ровно шестьсот раз, и она блестяще выдержит!
– Госпожа Куксина Мария!
Нет, не успела!
Учитель злится, ехидничает, спрашивает всех не по билетам, а вразбивку.
– Что вы знаете о войнах Анны Иоанновны, госпожа Куксина, и об их последствиях?
Что-то забрезжило в усталой Маничкиной голове:
– Жизнь Анны Иоанновны была чревата… Анна Иоанновна чревата… Войны Анны Иоанновны были чреваты…
Она приостановилась, задохнувшись, и сказала еще, точно вспомнив наконец то, что нужно:
– Последствия у Анны Иоанновны были чреватые…
И замолчала.
Учитель забрал бороду в ладонь и прижал к носу.
Маничка всей душой следила за этой операцией, и глаза ее говорили: «За что мучаешь животных?»
– Не расскажете ли теперь, госпожа Куксина, – вкрадчиво спросил учитель, – почему Орлеанская дева была прозвана Орлеанской?
Маничка чувствовала, что это последний вопрос, вопрос, влекущий огромные, самые «чреватые последствия». Правильный ответ нес с собой: велосипед, обещанный теткой за переход в следующий класс, и вечную дружбу с Лизой Бекиной, с которой, провалившись, придется разлучиться. Лиза уже выдержала и перейдет благополучно.
– Ну-с? – торопил учитель, сгоравший, по-видимому, от любопытства услышать Маничкин ответ. – Почему же ее прозвали Орлеанской?
Маничка мысленно дала обет никогда не есть сладкого и не грубиянить. Посмотрела на икону, откашлялась и ответила твердо, глядя учителю прямо в глаза:
– Потому что она была девица.


Мой первый Толстой

Я помню.
Мне девять лет.
Я читаю «Детство» и «Отрочество» Толстого. Читаю и перечитываю.
В этой книге все для меня родное.
Володя, Николенька, Любочка – все они живут вместе со мною, все они так похожи на меня, на моих сестер и братьев. И дом их в Москве у бабушки – это наш московский дом, и когда я читаю о гостиной, диванной или классной комнате, мне и воображать ничего не надо – это все наши комнаты.
Наталья Саввишна – я ее тоже хорошо знаю – это наша старуха Авдотья Матвеевна, бывшая бабушкина крепостная. У нее тоже сундук с наклеенными на крышке картинками. Только она не такая добрая, как Наталья Саввишна. Она ворчунья. Про нее старший брат даже декламировал: «И ничего во всей природе благословить он не хотел».
Но все-таки сходство так велико, что, читая строки о Наталье Саввишне, я все время ясно вижу фигуру Авдотьи Матвеевны.
Все свои, все родные.
И даже бабушка, смотрящая вопросительно строгими глазами из-под рюша своего чепца, и флакон с одеколоном на столике у ее кресла – это все такое же, все родное.
Чужой только гувернер St-Jerome, и я ненавижу его вместе с Николенькой. Да как ненавижу! Дольше и сильнее, кажется, чем он сам, потому что он в конце концов помирился и простил, а я так и продолжала всю жизнь. «Детство» и «Отрочество» вошли в мое детство и отрочество и слились с ним органически, точно я не читала, а просто прожила их.
Но в историю моей души, в первый расцвет ее красной стрелой вонзилось другое произведение Толстого – «Война и мир».
Я помню.
Мне тринадцать лет.
Каждый вечер в ущерб заданным урокам я читаю и перечитываю все одну и ту же книгу – «Война и мир».
Я влюблена в князя Андрея Болконского. Я ненавижу Наташу, во-первых, оттого, что ревную, во-вторых, оттого, что она ему изменила.
– Знаешь, – говорю я сестре, – Толстой, по-моему, неправильно про нее написал. Не могла она никому нравиться. Посуди сама – коса у нее была «негустая и недлинная», губы распухшие. Нет, по-моему, она совсем не могла нравиться. А жениться он на ней собрался просто из жалости.
Потом еще мне не нравилось, зачем князь Андрей визжал, когда сердился. Я считала, что Толстой это тоже неправильно написал. Я знала наверное, что князь не визжал.
Каждый вечер я читала «Войну и мир».
Мучительны были те часы, когда я подходила к смерти князя Андрея.
Мне кажется, что я всегда немножко надеялась на чудо. Должно быть, надеялась, потому что каждый раз то же отчаяние охватывало меня, когда он умирал.
Ночью, лежа в постели, я спасала его. Я заставляла его броситься на землю вместе с другими, когда разрывалась граната. Отчего ни один солдат не мог догадаться толкнуть его? Я бы догадалась, я бы толкнула.
Потом посылала к нему всех лучших современных врачей и хирургов.
Каждую неделю читала я, как он умирает, и надеялась, и верила чуду, что, может быть, на этот раз он не умрет.
Нет. Умер! Умер!
Живой человек один раз умирает, а этот вечно, вечно.
И стонало сердце мое, и не могла я готовить уроков. А утром… Сами знаете, что бывает утром с человеком, который не приготовил урока!
И вот наконец я додумалась. Решила идти к Толстому, просить, чтобы он спас князя Андрея. Пусть даже женит его на Наташе, даже на это иду, даже на это! – только бы не умирал!
Спросила гувернантку – может ли автор изменить что-нибудь в уже напечатанном произведении. Та ответила, что как будто может, что авторы иногда для нового издания делают исправления.
Посоветовалась с сестрой. Та сказала, что к писателю нужно идти непременно с его карточкой и просить подписать, иначе он и разговаривать не станет, да и вообще с несовершеннолетними они не говорят.
Было очень жутко.
Исподволь узнавала, где Толстой живет. Говорили разное – то, что в Хамовниках, то, что будто уехал из Москвы, то, что на днях уезжает.
Купила портрет. Стала обдумывать, что скажу. Боялась – не заплакать бы. От домашних свое намерение скрывала – осмеют.
Наконец решилась. Приехали какие-то родственники, в доме поднялась суетня – время удобное. Я сказала старой няньке, чтобы она проводила меня «к подруге за уроками», и пошла.
Толстой был дома. Те несколько минут, которые пришлось прождать в передней, были слишком коротки, чтобы я успела удрать, да и перед нянькой было неловко.
Помню, мимо меня прошла полная барышня, что-то напевая. Это меня окончательно смутило. Идет так просто, да еще напевает и не боится. Я думала, что в доме Толстого все ходят на цыпочках и говорят шепотом.
Наконец – он. Он был меньше ростом, чем я ждала. Посмотрел на няньку, на меня. Я протянула карточку и, выговаривая от страха «л» вместо «р», пролепетала:
– Вот, плосили фотоглафию подписать.
Он сейчас же взял ее у меня из рук и ушел в другую комнату.
Тут я поняла, что ни о чем просить не смогу, ничего рассказать не посмею и что так осрамилась, погибла навеки в его глазах, со своим «плосили» и «фотоглафией», что дал бы только Бог убраться подобру-поздорову.
Он вернулся, отдал карточку. Я сделала реверанс.
– А вам, старушка, что? – спросил он у няньки.
– Ничего, я с барышней.
Вот и все.
Вспоминала в постели «плосили» и «фотоглафию» и поплакала в подушку.
В классе у меня была соперница, Юленька Аршева. Она тоже была влюблена в князя Андрея, но так бурно, что об этом знал весь класс. Она тоже ругала Наташу Ростову и тоже не верила, чтобы князь визжал.
Я свое чувство тщательно скрывала и, когда Аршева начинала буйствовать, старалась держаться подальше и не слушать, чтобы не выдать себя.
И вот раз за уроком словесности, разбирая какие-то литературные типы, учитель упомянул о князе Болконском. Весь класс, как один человек, повернулся к Аршевой. Она сидела красная, напряженно улыбающаяся, и уши у нее так налились кровью, что даже раздулись.
Их имена были связаны, их роман отмечен насмешкой, любопытством, осуждением, интересом – всем тем отношением, которым всегда реагирует общество на каждый роман.
А я, одинокая, с моим тайным «незаконным» чувством, одна не улыбалась, не приветствовала и даже не смела смотреть на Аршеву.
Вечером села читать о его смерти. Читала и уже не надеялась и не верила в чудо.
Прочла с тоской и страданием, но не возроптала. Опустила голову покорно, поцеловала книгу и закрыла ее.
– Была жизнь, изжилась и кончилась.


Смешное в печальном

Во время Гражданской войны много было забавных эпизодов, которые нигде и никем не записаны.
В историю они, конечно, не войдут, а с течением времени или забудутся совсем, или изукрасятся такими выдумками, что утратят всякую истинность и интерес.
История будет отмечать крупные лица, крупные факты и события. Такого-то числа, скажет, таким-то генералом был взят такой-то город с тяжелыми боями и потерями. Будет описана тактика наступления, обороны, сдача города, паника жителей, какие-нибудь отдельные случаи зверств, — но цвета, вкуса, «живого тела» события не передадут. В маленьких забавных или трагических рассказиках бесхитростных очевидцев проступают иногда настоящие физиономии событий, живые и теплые.
Помню было в газетах о том, что генерал Шкуро с небольшим отрядом взял село, занятое большевиками.
Так пишут.
А рассказывают об этом так:
В селе, занятом большевиками, уже несколько дней ходили слухи о приближении генерала Шкуро. Население волновалось, комиссары, запершись на ключ и завесив окна, укладывали чемоданы и спешно выезжали «в командировку».
И вот в одно прекрасное утро с гиком, перегнувшись на седле, пролетел по главной улице казак. Пролетел, на полном ходу осадил коня у дома старосты и размахивая нагайкой над головой закричал:
— Чтоб все было готово! Через полчаса генерал вступает в село.
Прокричал, повернул коня и был таков. Только пыль закрутилась, да камни щелкнули.
Мгновенно все улицы точно помелом вымело. Ни души. Кур и тех убрали. Ставни, двери захлопнулись. Заперлись, сидят, молчат. Старуха пред иконами четверговую свечу затеплила.
— Пронеси Бог беду мимо!
А сельские власти, крадучись, вдоль стенок пробрались, вместе собрались, толкуют между собой: как генералу хлеб-соль подавать будут, так можно ли то самое полотенце, которым большевиков встречали, али неловко.
Подумали — решили, что ладно.
— На каждый чих не наздравствуешься.
Защелкали копыта.
— Едет! Едет!
— Это что же?
Едет генерал сам друг с ординарцем. Едет медленно, говорит ординарцу о чем-то сердито. Не то недоволен, не то строгие приказы дает.
Выбежали власти, испуганные. Генерал на них еле смотрит. Сейчас же заперся в отведенном ему помещении, карты разложил, булавками тычет, пером трещит — воюет.
Вдруг опять по улице казак. Такой же лохматый, матерой, страшный, как и тот, что первым прискакал.
Генерал услышал, окно распахнул, спрашивает:
— Чего еще?
Под казаком лошадь пляшет, казак с лошади докладывает — так мол и так, кавалерия беспокоится, хочет в село входить.
Генерал брови нахмурил.
— Нельзя! Пусть остается где была. Ее в село пустить — все добро разграбит — очень уж она озлоблена.
Поскакал казак — только искры из-под копыт. А генерал опять за свои планы.
Через четверть часа другой казак с другой стороны. Такой же лохматый, такой же страшный — будто тот же самый. Прямо к генералу.
— Артиллерия беспокоится. Хочет в село входить.
Рассердился генерал. Кричит на всю деревню.
— Нельзя их сюда пускать! Они все дома спалят, так озлоблены. Пусть обождут за лесом.
Не успел казак с глаз скрыться — третий катит с третьей стороны. Такой же лохматый, и кажется перепуганным сельчанам, будто тот же самый, — чего со страху не померещится.
Нет, не тот же самый. Крутит по селу, ругается, спешно ищет генерала, не знает где.
— Пластуны хотят на село идти.
Орет генерал:
— Не сметь. Они все селение перекрошат, в таком они озлоблении. Приказываю жителям немедленно сдавать все имеющееся у них оружие — иначе ни за что не ручаюсь!
Потащили жители оружие, спешат, крестятся. Склали на телеги. Казак с ординарцем сами и увезли.
За ними следом, важным шагом, неспешным, выехал и генерал артиллерию успокаивать. Выехал, да и был таков. Только на другой день узнали жители, что приезжал генерал всего-навсего с двумя казаками, что гонец не со страху казался, а действительно был один и тот же, и что ни кавалерии, ни артиллерии, ни пластунов никаких у генерала не было.
И вся эта история, обесцвеченная и обескровленная, была пропечатана словами:
«Генерал Шкуро с небольшим отрядом взял село, занятое большевиками».
* * *
Вспоминаю еще рассказ о том, как «дрогнули гимназисты».
Дело было на Кавказе.
Отряд гимназистов доблестных кавказских гимназий должен был попридержать большевиков до прибытия казаков.
Гимназисты придержали. Дрались, как Леониды Спартанские по заветам Иловайского. Лихо!
Вдруг, в самом пылу сражения, слышат дикий свист откуда-то с горы. Обернулись и дрогнули.
Сверху, с горы, как посыпется нечто, а не разберешь что. Не то люди на лошадях, не то одни лошади без людей. Пики наперевес, гривы развеваются, руки, ноги болтаются, стремена щелкают… Вон лошадь одна, седло пустое, торчит из него одна нога и пика сбоку трясется. Гоп! дрыгнула нога, вынырнул из-под брюха лошади косматый казак, да как завизжит, да как ухнет! Визг, лязг, вой, свист.
— Черррти!
Дрогнули гимназисты и врассыпную. Только пятки спартанские засверкали.
— Чего же это вы, срам какой! — укоряли их потом. — Ведь это наши же казаки вам на помощь пришли.
— Бог с ними — страшно уж очень. С врагом воевали, а союзника не выдержали.
* * *
Вспоминается еще забавная история о «харьковской хитрости».
Незадолго до взятия Харькова добровольцами, в городе открылась новая фотография, до того верноподанная, что всюду расклеила анонсы: «Коммунистам скидка 50 процентов. Товарищей комиссаров снимают с любовью даром».
Всякому, конечно, лестно сняться даром, да еще с любовью!
Надели комиссары новые френчи, желтые сапоги до живота, пояса, жгуты, револьверы, словом все, что для комиссарской эстетики полагается, и пошли сниматься.
— С удовольствием, — сказали в фотографии. — Только будьте любезны предъявить документик о том, что вы действительно комиссары. А то, сами понимаете, сняться даром многим желательно…
Комиссары, конечно, показали документы, фотограф отметил в книге фамилии и должности заказчиков и снял их с любовью.
Добровольцы овладели городом неожиданно. Немногие из большевиков успели унести ноги. Оставшиеся перекрасились из красного в защитный и стали выжидать благоприятных времен.
Вдруг — трах! Арест за арестом. И все самых лучших и лучше всех перекрасившихся!
— Откуда узнали?
— Как откуда? Да у нас здесь своя фотография работала. Вот — документы ваши все записаны, и фотографии приложены. По этим портретам вас и розыскивали.
Большевики были очень сконфужены, однако, отдали врагам должное.
— Ловко-о! До этого даже мы пока не додумались.
Время мы переживаем тяжелое и страшное. Но жизнь, сама жизнь по-прежнему столько же смеется, сколько и плачет.
Ей-то что!


 

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
       
Добавить комментарий

16 − восемь =

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Adblock detector
Яндекс.Метрика