Отзыв «Большие надежды» Чарльз Диккенс

Отзыв «Большие надежды» Чарльз Диккенс

Инфографика

Рецензия на книгу в трех словах: большие неоправданные надежды.

Я долго шла к знакомству с этой книгой и благодаря восторженным отзывам и множеству экранизаций считала, что произведение это исключительно гениальное. В начале, я уже знала сюжет, но это только подогревало интерес к особому изложению Диккенса. Теперь-то я понимаю, что не стоило смотреть экранизацию вперед книги, так было бы меньше надежд. (далее…)

РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ПЕСНЬ В ПРОЗЕ

Святочный рассказ с привидениями

СТРОФА ПЕРВАЯ

[spoiler effect=»simple» show=»Читать «]Начать с того, что Марли был мертв. Сомневаться в этом не приходилось. Свидетельство о его погребении было подписано священником, причетником, хозяином похоронного бюро и старшим могильщиком. Оно было подписано Скруджем. А уже если Скрудж прикладывал к какому-либо документу руку, эта бумага имела на бирже вес.Итак, старик Марли был мертв, как гвоздь в притолоке.Учтите: я вовсе не утверждаю, будто на собственном опыте убедился, что гвоздь, вбитый в притолоку, как-то особенно мертв, более мертв, чем все другие гвозди. Нет, я лично скорее отдал бы предпочтение гвоздю, вбитому в крышку гроба, как наиболее мертвому предмету изо всех скобяных изделий. Но в этой поговорке сказалась мудрость наших предков, и если бы мой нечестивый язык посмел переиначить ее, вы были бы вправе сказать, что страна наша катится в пропасть. А посему да позволено мне будет повторить еще и еще раз: Марли был мертв, как гвоздь в притолоке.Знал ли об этом Скрудж? Разумеется. Как могло быть иначе? Скрудж и Марли были компаньонами с незапамятных времен. Скрудж был единственным доверенным лицом Марли, его единственным уполномоченным во всех делах, его единственным душеприказчиком, его единственным законным наследником, его единственным другом и единственным человеком, который проводил его на кладбище. И все же Скрудж был не настолько подавлен этим печальным событием, чтобы его деловая хватка могла ему изменить, и день похорон своего друга он отметил заключением весьма выгодной сделки.Вот я упомянул о похоронах Марли, и это возвращает меня к тому, с чего я начал. Не могло быть ни малейшего сомнения в том, что Марли мертв. Это нужно отчетливо уяснить себе, иначе не будет ничего необычайного в той истории, которую я намерен вам рассказать. Ведь если бы нам не было доподлинно известно, что отец Гамлета скончался еще задолго до начала представления, то его прогулка ветреной ночью по крепостному валу вокруг своего замка едва ли показалась бы нам чем-то сверхъестественным. Во всяком случае, не более сверхъестественным, чем поведение любого пожилого джентльмена, которому пришла блажь прогуляться в полночь в каком-либо не защищенном от ветра месте, ну, скажем, по кладбищу св. Павла, преследуя при этом единственную цель — поразить и без того расстроенное воображение сына.Скрудж не вымарал имени Марли на вывеске. Оно красовалось там, над дверью конторы, еще годы спустя: СКРУДЖ и МАРЛИ. Фирма была хорошо известна под этим названием. И какой-нибудь новичок в делах, обращаясь к Скруджу, иногда называл его Скруджем, а иногда — Марли. Скрудж отзывался, как бы его ни окликнули. Ему было безразлично.Ну и сквалыга же он был, этот Скрудж! Вот уж кто умел выжимать соки, вытягивать жилы, вколачивать в гроб, загребать, захватывать, заграбастывать, вымогать… Умел, умел старый греховодник! Это был не человек, а кремень. Да, он был холоден и тверд, как кремень, и еще никому ни разу в жизни не удалось высечь из его каменного сердца хоть искру сострадания. Скрытный, замкнутый, одинокий — он прятался как устрица в свою раковину. Душевный холод заморозил изнутри старческие черты его лица, заострил крючковатый нос, сморщил кожу на щеках, сковал походку, заставил посинеть губы и покраснеть глаза, сделал ледяным его скрипучий голос. И даже его щетинистый подбородок, редкие волосы и брови, казалось, заиндевели от мороза. Он всюду вносил с собой эту леденящую атмосферу. Присутствие Скруджа замораживало его контору в летний зной, и он не позволял ей оттаять ни на полградуса даже на веселых святках.

Жара или стужа на дворе — Скруджа это беспокоило мало. Никакое тепло не могло его обогреть, и никакой мороз его не пробирал. Самый яростный ветер не мог быть злее Скруджа, самая лютая метель не могла быть столь жестока, как он, самый проливной дождь не был так беспощаден. Непогода ничем не могла его пронять. Ливень, град, снег могли похвалиться только одним преимуществом перед Скруджем — они нередко сходили на землю в щедром изобилии, а Скруджу щедрость была неведома.

Никто никогда не останавливал его на улице радостным возгласом: «Милейший Скрудж! Как поживаете? Когда зайдете меня проведать?» Ни один нищий не осмеливался протянуть к нему руку за подаянием, ни один ребенок не решался спросить у него, который час, и ни разу в жизни ни единая душа не попросила его указать дорогу. Казалось, даже собаки, поводыри слепцов, понимали, что он за человек, и, завидев его, спешили утащить хозяина в первый попавшийся подъезд или в подворотню, а потом долго виляли хвостом, как бы говоря: «Да по мне, человек без глаз, как ты, хозяин, куда лучше, чем с дурным глазом».

А вы думаете, это огорчало Скруджа? Да нисколько. Он совершал свой жизненный путь, сторонясь всех, и те, кто его хорошо знал, считали, что отпугивать малейшее проявление симпатии ему даже как-то сладко.

И вот однажды — и притом не когда-нибудь, а в самый сочельник, — старик Скрудж корпел у себя в конторе над счетными книгами. Была холодная, унылая погода, да к тому же еще туман, и Скрудж слышал, как за окном прохожие сновали взад и вперед, громко топая по тротуару, отдуваясь и колотя себя по бокам, чтобы согреться. Городские часы на колокольне только что пробили три, но становилось уже темно, да в тот день и с утра все , и огоньки свечей, затеплившихся в окнах контор, ложились багровыми мазками на темную завесу тумана — такую плотную, что, казалось, ее можно пощупать рукой. Туман заползал в каждую щель, просачивался в каждую замочную скважину, и даже в этом тесном дворе дома напротив, едва различимые за густой грязно-серой пеленой, были похожи на призраки. Глядя на клубы тумана, спускавшиеся все ниже и ниже, скрывая от глаз все предметы, можно было подумать, что сама Природа открыла где-то по соседству пивоварню и варит себе пиво к празднику.

Скрудж держал дверь конторы приотворенной, дабы иметь возможность приглядывать за своим клерком, который в темной маленькой каморке, вернее сказать чуланчике, переписывал бумаги. Если у Скруджа в камине угля было маловато, то у клерка и того меньше, — казалось, там тлеет один-единственный уголек. Но клерк не мог подбросить угля, так как Скрудж держал ящик с углем у себя в комнате, и стоило клерку появиться там с каминным совком, как хозяин начинал выражать опасение, что придется ему расстаться со своим помощником. Поэтому клерк обмотал шею потуже белым шерстяным шарфом и попытался обогреться у свечки, однако, не обладая особенно пылким воображением, и тут потерпел неудачу.

— С наступающим праздником, дядюшка! Желаю вам хорошенько повеселиться на святках! — раздался жизнерадостный возглас. Это был голос племянника Скруджа. Молодой человек столь стремительно ворвался в контору, что Скрудж не успел поднять голову от бумаг, как племянник уже стоял возле его стола.

— Вздор! — проворчал Скрудж. — Чепуха!

Племянник Скруджа так разогрелся, бодро шагая по морозцу, что казалось, от него пышет жаром, как от печки. Щеки у него рдели — прямо любо-дорого смотреть, глаза сверкали, а изо рта валил пар.

— Это святки — чепуха, дядюшка? — переспросил племянник. — Верно, я вас не понял!

— Слыхали! — сказал Скрудж. — Повеселиться на святках! А ты-то по какому праву хочешь веселиться? Какие у тебя основания для веселья? Или тебе кажется, что ты еще недостаточно беден?

— В таком случае, — весело отозвался племянник, — по какому праву вы так мрачно настроены, дядюшка? Какие у вас основания быть угрюмым? Или вам кажется, что вы еще недостаточно богаты?

На это Скрудж, не успев приготовить более вразумительного ответа, повторил свое «вздор» и присовокупил еще «чепуха!».

— Не ворчите, дядюшка, — сказал племянник.

— А что мне прикажешь делать. — возразил Скрудж, — ежели я живу среди таких остолопов, как ты? Веселые святки! Веселые святки! Да провались ты со своими святками! Что такое святки для таких, как ты? Это значит, что пора платить по счетам, а денег хоть шаром покати. Пора подводить годовой баланс, а у тебя из месяца в месяц никаких прибылей, одни убытки, и хотя к твоему возрасту прибавилась единица, к капиталу не прибавилось ни единого пенни. Да будь моя воля, — негодующе продолжал Скрудж, — я бы такого олуха, который бегает и кричит: «Веселые святки! Веселые святки!» — сварил бы живьем вместе с начинкой для святочного пудинга, а в могилу ему вогнал кол из остролиста *.

— Дядюшка! — взмолился племянник.

— Племянник! — отрезал дядюшка. — Справляй свои святки как знаешь, а мне предоставь справлять их по-своему.

— Справлять! — воскликнул племянник. — Так вы же их никак не справляете!

— Тогда не мешай мне о них забыть. Много проку тебе было от этих святок! Много проку тебе от них будет!

— Мало ли есть на свете хороших вещей, от которых мне не было проку, отвечал племянник. — Вот хотя бы и рождественские праздники. Но все равно, помимо благоговения, которое испытываешь перед этим священным словом, и благочестивых воспоминаний, которые неотделимы от него, я всегда ждал этих дней как самых хороших в году. Это радостные дни — дни милосердия, доброты, всепрощения. Это единственные дни во всем календаре, когда люди, словно по молчаливому согласию, свободно раскрывают друг другу сердца и видят в своих ближних, — даже в неимущих и обездоленных, — таких же людей, как они сами, бредущих одной с ними дорогой к могиле, а не каких-то существ иной породы, которым подобает идти другим путем. А посему, дядюшка, хотя это верно, что на святках у меня еще ни разу не прибавилось ни одной монетки в кармане, я верю, что рождество приносит мне добро и будет приносить добро, и да здравствует рождество!

Клерк в своем закутке невольно захлопал в ладоши, но тут же, осознав все неприличие такого поведения, бросился мешать кочергой угли и погасил последнюю худосочную искру…

— Эй, вы! — сказал Скрудж. — Еще один звук, и вы отпразднуете ваши святки где-нибудь в другом месте. А вы, сэр, — обратился он к племяннику, вы, я вижу, краснобай. Удивляюсь, почему вы не в парламенте.

— Будет вам гневаться, дядюшка! Наведайтесь к нам завтра и отобедайте у нас.

Скрудж отвечал, что скорее он наведается к… Да, так и сказал, без всякого стеснения, и в заключение добавил еще несколько крепких словечек.

— Да почему же? — вскричал племянник. — Почему?

— А почему ты женился? — спросил Скрудж.

— Влюбился, вот почему.

— Влюбился! — проворчал Скрудж таким тоном, словно услышал еще одну отчаянную нелепость вроде «веселых святок». — Ну, честь имею!

— Но послушайте, дядюшка, вы же и раньше не жаловали меня своими посещениями, зачем же теперь сваливать все на мою женитьбу?

— Честь имею! — повторил Скрудж.

— Да я же ничего у вас не прошу, мне ничего от вас не надобно. Почему нам не быть друзьями?

— Честь имею! — сказал Скрудж.

— Очень жаль, что вы так непреклонны. Я ведь никогда не ссорился с вами, и никак не пойму, за что вы на меня сердитесь. И все-таки я сделал эту попытку к сближению ради праздника. Ну что ж, я своему праздничному настроению не изменю. Итак, желаю вам веселого рождества, дядюшка.

— Честь имею! — сказал Скрудж.

— И счастливого Нового года!

— Честь имею! — повторил Скрудж. И все же племянник, покидая контору, ничем не выразил своей досады. В дверях он задержался, чтобы принести свои поздравления клерку, который хотя и окоченел от холода, тем не менее оказался теплее Скруджа и сердечно отвечал на приветствие.

— Вот еще один умалишенный! — пробормотал Скрудж, подслушавший ответ клерка. — Какой-то жалкий писец, с жалованием в пятнадцать шиллингов, обремененный женой и детьми, а туда же — толкует о веселых святках! От таких впору хоть в Бедлам сбежать!

А бедный умалишенный тем временем, выпустив племянника Скруджа, впустил новых посетителей. Это были два дородных джентльмена приятной наружности, в руках они держали какие-то папки и бумаги. Сняв шляпы, они вступили в контору и поклонились Скруджу.

— Скрудж и Марли, если не ошибаюсь? — спросил один из них, сверившись с каким-то списком. — Имею я удовольствие разговаривать с мистером Скруджем или мистером Марли?

— Мистер Марли уже семь лет как покоится на кладбище, — отвечал Скрудж. — Он умер в сочельник, ровно семь лет назад.

— В таком случае, мы не сомневаемся, что щедрость и широта натуры покойного в равной мере свойственна и пережившему его компаньону, — произнес один из джентльменов, предъявляя свои документы.

И он не ошибся, ибо они стоили друг друга, эти достойные компаньоны, эти родственные души. Услыхав зловещее слово «щедрость», Скрудж нахмурился, покачал головой и возвратил посетителю его бумаги.

— В эти праздничные дни, мистер Скрудж, — продолжал посетитель, беря с конторки перо, — более чем когда-либо подобает нам по мере сил проявлять заботу о сирых и обездоленных, кои особенно страждут в такую суровую пору года. Тысячи бедняков терпят нужду в самом необходимом. Сотни тысяч не имеют крыши над головой.

— Разве у нас нет острогов? — спросил Скрудж.

— Острогов? Сколько угодно, — отвечал посетитель, кладя обратно перо.

— А работные дома? — продолжал Скрудж. — Они действуют по-прежнему?

— К сожалению, по-прежнему. Хотя, — заметил посетитель, — я был бы рад сообщить, что их прикрыли.

— Значит, и принудительные работы существуют и закон о бедных остается в силе?

— Ни то, ни другое не отменено.

— А вы было напугали меня, господа. Из ваших слов я готов был заключить, что вся эта благая деятельность по каким-то причинам свелась на нет. Рад слышать, что я ошибся.

— Будучи убежден в том, что все эти законы и учреждения ничего не дают ни душе, ни телу, — возразил посетитель, — мы решили провести сбор пожертвований в пользу бедняков, чтобы купить им некую толику еды, питья и теплой одежды. Мы избрали для этой цели сочельник именно потому, что в эти дни нужда ощущается особенно остро, а изобилие дает особенно много радости. Какую сумму позволите записать от вашего имени?

— Никакой.

— Вы хотите жертвовать, не открывая своего имени?

— Я хочу, чтобы меня оставили в покое, — отрезал Скрудж. — Поскольку вы, джентльмены, пожелали узнать, чего я хочу, — вот вам мой ответ. Я не балую себя на праздниках и не имею средств баловать бездельников. Я поддерживаю упомянутые учреждения, и это обходится мне недешево. Нуждающиеся могут обращаться туда.

— Не все это могут, а иные и не хотят — скорее умрут.

— Если они предпочитают умирать, тем лучше, — сказал Скрудж. — Это сократит излишек населения. А кроме того, извините, меня это не интересует.

— Это должно бы вас интересовать.

— Меня все это совершенно не касается, — сказал Скрудж. — Пусть каждый занимается своим делом. У меня, во всяком случае, своих дел по горло. До свидания, джентльмены!

Видя, что настаивать бесполезно, джентльмены удалились, а Скрудж, очень довольный собой, вернулся к своим прерванным занятиям в необычно веселом для него настроении.

Меж тем за окном туман и мрак настолько сгустились, что на улицах появились факельщики, предлагавшие свои услуги — бежать впереди экипажей и освещать дорогу. Старинная церковная колокольня, чей древний осипший колокол целыми днями иронически косился на Скруджа из стрельчатого оконца, совсем скрылась из глаз, и колокол отзванивал часы и четверти где-то в облаках, сопровождая каждый удар таким жалобным дребезжащим тремоло, словно у него зуб на зуб не попадал от холода. А мороз все крепчал. В углу двора, примыкавшем к главной улице, рабочие чинили газовые трубы и развели большой огонь в жаровне, вокруг которой собралась толпа оборванцев и мальчишек. Они грели руки над жаровней и не сводили с пылающих углей зачарованного взора. Из водопроводного крана на улице сочилась вода, и он, позабытый всеми, понемногу обрастал льдом в тоскливом одиночестве, пока не превратился в унылую скользкую глыбу. Газовые лампы ярко горели в витринах магазинов, бросая красноватый отблеск на бледные лица прохожих, а веточки и ягоды остролиста, украшавшие витрины, потрескивали от жары. Зеленные и курятные лавки были украшены так нарядно и пышно, что превратились в нечто диковинное, сказочное, и невозможно было поверить, будто они имеют какое-то касательство к таким обыденным вещам, как купля-продажа. Лорд-мэр в своей величественной резиденции уже наказывал пяти десяткам поваров и дворецких не ударить в грязь лицом, дабы он мог встретить праздник как подобает, и даже маленький портняжка, которого он обложил накануне штрафом за появление на улице в нетрезвом виде и кровожадные намерения, уже размешивал у себя на чердаке свой праздничный пудинг, в то время как его тощая жена с тощим сынишкой побежала покупать говядину.

Все гуще туман, все крепче мороз! Лютый, пронизывающий холод! Если бы святой Дунстан * вместо раскаленных щипцов хватил сатану за нос этаким морозцем, вот бы тот взвыл от столь основательного щипка!

Некий юный обладатель довольно ничтожного носа, к тому же порядком уже искусанного прожорливым морозом, который вцепился в него, как голодная собака в кость, прильнул к замочной скважине конторы Скруджа, желая прославить рождество, но при первых же звуках святочного гимна:

Да пошлет вам радость бог.

Пусть ничто вас не печалит…

Скрудж так решительно схватил линейку, что певец в страхе бежал, оставив замочную скважину во власти любезного Скруджу тумана и еще более близкого ему по духу мороза.

Наконец пришло время закрывать контору. Скрудж с неохотой слез со своего высокого табурета, подавая этим безмолвный знак изнывавшему в чулане клерку, и тот мгновенно задул свечу и надел шляпу.

— Вы небось завтра вовсе не намерены являться на работу? — спросил Скрудж.

— Если только это вполне удобно, сэр.

— Это совсем неудобно, — сказал Скрудж, — и недобросовестно. Но если я удержу с вас за это полкроны, вы ведь будете считать себя обиженным, не так ли?

Клерк выдавил некоторое подобие улыбки.

— Однако, — продолжал Скрудж, — вам не приходит в голову, что я могу считать себя обиженным, когда плачу вам жалование даром.

Клерк заметил, что это бывает один раз в году.

— Довольно слабое оправдание для того, чтобы каждый год, двадцать пятого декабря, запускать руку в мой карман, — произнес Скрудж, застегивая пальто на все пуговицы. — Но, как видно, вы во что бы то ни стало хотите прогулять завтра целый день. Так извольте послезавтра явиться как можно раньше.

Клерк пообещал явиться как можно раньше, и Скрудж, продолжая ворчать, шагнул за порог. Во мгновение ока контора была заперта, а клерк, скатившись раз двадцать — дабы воздать дань сочельнику — по ледяному склону Корнхилла вместе с оравой мальчишек (концы его белого шарфа так и развевались у него за спиной, ведь он не мог позволить себе роскошь иметь пальто), припустился со всех ног домой в Кемден-Таун — играть со своими ребятишками в жмурки.

Скрудж съел свой унылый обед в унылом трактире, где он имел обыкновение обедать, просмотрел все имевшиеся там газеты и, скоротав остаток вечера над приходно-расходной книгой, отправился домой спать. Он проживал в квартире, принадлежавшей когда-то его покойному компаньону. Это была мрачная анфилада комнат, занимавшая часть невысокого угрюмого здания в глубине двора. Дом этот был построен явно не на месте, и невольно приходило на ум, что когда-то на заре своей юности он случайно забежал сюда, играя с другими домами в прятки, да так и застрял, не найдя пути обратно. Теперь уж это был весьма старый дом и весьма мрачный, и, кроме Скруджа, в нем никто не жил, а все остальные помещения сдавались внаем под конторы. Во дворе была такая темень, что даже Скрудж, знавший там каждый булыжник, принужден был пробираться ощупью, а в черной подворотне дома клубился такой густой туман и лежал такой толстый слой инея, словно сам злой дух непогоды сидел там, погруженный в тяжелое раздумье.

И вот. Достоверно известно, что в дверном молотке, висевшем у входных дверей, не было ничего примечательного, если не считать его непомерно больших размеров. Неоспоримым остается и тот факт, что Скрудж видел этот молоток ежеутренне и ежевечерне с того самого дня, как поселился в этом доме. Не подлежит сомнению и то, что Скрудж отнюдь не мог похвалиться особенно живой фантазией. Она у него работала не лучше, а пожалуй, даже и хуже, чем у любого лондонца, не исключая даже (а это сильно сказано!) городских советников, олдерменов и членов гильдии. Необходимо заметить еще, что Скрудж, упомянув днем о своем компаньоне, скончавшемся семь лет назад, больше ни разу не вспомнил о покойном. А теперь пусть мне кто-нибудь объяснит, как могло случиться, что Скрудж, вставив ключ в замочную скважину, внезапно увидел перед собой не колотушку, которая, кстати сказать, не подверглась за это время решительно никаким изменениям, а лицо Марли.

Лицо Марли, оно не утопало в непроницаемом мраке, как все остальные предметы во дворе, а напротив того — излучало призрачный свет, совсем как гнилой омар в темном погребе. Оно не выражало ни ярости, ни гнева, а взирало на Скруджа совершенно так же, как смотрел на него покойный Марли при жизни, сдвинув свои бесцветные очки на бледный, как у мертвеца, лоб. Только волосы как-то странно шевелились, словно на них веяло жаром из горячей печи, а широко раскрытые глаза смотрели совершенно неподвижно, и это в сочетании с трупным цветом лица внушало ужас. И все же не столько самый вид или выражение этого лица было ужасно, сколько что-то другое, что было как бы вне его.

Скрудж во все глаза уставился на это диво, и лицо Марли тут же превратилось в дверной молоток.

Мы бы покривили душой, сказав, что Скрудж не был поражен и по жилам у него не пробежал тот холодок, которого он не ощущал с малолетства. Но после минутного колебания он снова решительно взялся за ключ, повернул его в замке, вошел в дом и зажег свечу.

Правда, он помедлил немного, прежде чем захлопнуть за собой дверь, и даже с опаской заглянул за нее, словно боясь увидеть косицу Марли, торчащую сквозь дверь на лестницу. Но на двери не было ничего, кроме винтов и гаек, на которых держался молоток, и, пробормотав: «Тьфу ты, пропасть!», Скрудж с треском захлопнул дверь.

Стук двери прокатился по дому, подобно раскату грома, и каждая комната верхнего этажа и каждая бочка внизу, в погребе виноторговца, отозвалась на него разноголосым эхом. Но Скрудж был не из тех, кого это может запугать. Он запер дверь на задвижку и начал не спеша подниматься по лестнице, оправляя по дороге свечу.

Вам знакомы эти просторные старые лестницы? Так и кажется, что по ним можно проехаться в карете шестерней и протащить что угодно. И разве в этом отношении они не напоминают слегка наш новый парламент? Ну, а по той лестнице могло бы пройти целое погребальное шествие, и если бы даже кому-то пришла охота поставить катафалк поперек, оглоблями — к стене, дверцами — к перилам, и тогда на лестнице осталось бы еще достаточно свободного места.

Не это ли послужило причиной того, что Скруджу почудилось, будто впереди него по лестнице сами собой движутся в полумраке похоронные дроги? Чтобы как следует осветить такую лестницу, не хватило бы и полдюжины газовых фонарей, так что вам нетрудно себе представить, в какой мере одинокая свеча Скруджа могла рассеять мрак.

Но Скрудж на это плевать хотел и двинулся дальше вверх по лестнице. За темноту денег не платят, и потому Скрудж ничего не имел против темноты. Все же, прежде чем захлопнуть за собой тяжелую дверь своей квартиры, Скрудж прошелся по комнатам, чтобы удостовериться, что все в порядке. И не удивительно — лицо покойного Марли все еще стояло у него перед глазами.

Гостиная, спальня, кладовая. Везде все как следует быть. Под столом никого, под диваном — никого, в камине тлеет скупой огонек, миска и ложка ждут на столе, кастрюлька с жидкой овсянкой (коей Скрудж пользовал себя на ночь от простуды) — на полочке в очаге. Под кроватью — никого, в шкафу никого, в халате, висевшем на стене и имевшем какой-то подозрительный вид, тоже никого. В кладовой все на месте: ржавые каминные решетки, пара старых башмаков, две корзины для рыбы, трехногий умывальник и кочерга.

Удовлетворившись осмотром, Скрудж запер дверь в квартиру — запер, заметьте, на два оборота ключа, что вовсе не входило в его привычки. Оградив себя таким образом от всяких неожиданностей, он снял галстук, надел халат, ночной колпак и домашние туфли и сел у камина похлебать овсянки.

Огонь в очаге еле теплился — мало проку было от него в такую холодную ночь. Скруджу пришлось придвинуться вплотную к решетке и низко нагнуться над огнем, чтобы ощутить слабое дыхание тепла от этой жалкой горстки углей. Камин был старый-престарый, сложенный в незапамятные времена каким-то голландским купцом и облицованный диковинными голландскими изразцами, изображавшими сцены из священного писания. Здесь были Каины и Авели, дочери фараона и царицы Савские, Авраамы и Валтасары, ангелы, сходящие на землю на облаках, похожих на перины, и апостолы, пускающиеся в морское плавание на посудинах, напоминающих соусники, — словом, сотни фигур, которые могли бы занять мысли Скруджа. Однако нет — лицо Марли, умершего семь лет назад, возникло вдруг перед ним, ожившее вновь, как некогда жезл пророка *, и заслонило все остальное. И на какой бы изразец Скрудж ни глянул, на каждом тотчас отчетливо выступала голова Марли — так, словно на гладкой поверхности изразцов не было вовсе никаких изображений, во зато она обладала способностью воссоздавать образы из обрывков мыслей, беспорядочно мелькавших в его мозгу.

— Чепуха! — проворчал Скрудж и принялся шагать по комнате. Пройдясь несколько раз из угла в угол, он снова сел на стул и откинул голову на спинку. Тут взгляд его случайно упал на колокольчик. Этот старый, давным-давно ставший ненужным колокольчик был, с какой-то никому неведомой целью, повешен когда-то в комнате и соединен с одним из помещений верхнего этажа. С безграничным изумлением и чувством неизъяснимого страха Скрудж заметил вдруг, что колокольчик начинает раскачиваться. Сначала он раскачивался еде заметно, и звона почти не было слышно, но вскоре он зазвонил громко, и ему начали вторить все колокольчики в доме.

Звон длился, вероятно, не больше минуты, но Скруджу эта минута показалась вечностью. Потом колокольчики смолкли так же внезапно, как и зазвонили, — все разом. И тотчас откуда-то снизу донеслось бряцание железа словно в погребе кто-то волочил по бочкам тяжелую цепь. Невольно Скруджу припомнились рассказы о том, что, когда в домах появляются привидения, они обычно влачат за собой цепи.

Тут дверь погреба распахнулась с таким грохотом, словно выстрелили из пушки, и звон цепей стал доноситься еще явственнее. Вот он послышался уже на лестнице и начал приближаться к квартире Скруджа.

— Все равно вздор! — молвил Скрудж. — Не верю я в привидения.

Однако он изменился в лице, когда увидел одно из них прямо перед собой. Без малейшей задержки привидение проникло в комнату через запертую дверь и остановилось перед Скруджем. И в ту же секунду пламя, совсем было угасшее в очаге, вдруг ярко вспыхнуло, словно хотело воскликнуть: «Я узнаю его! Это Дух Марли!» — и снова померкло.

Да, это было его лицо. Лицо Марли. Да, это был Марли, со своей косицей, в своей неизменной жилетке, панталонах в обтяжку и сапогах. Кисточки на сапогах торчали, волосы на голове торчали, косица торчала, полы сюртука оттопыривались. Длинная цепь опоясывала его и волочилась за ним по полу на манер хвоста. Она была составлена (Скрудж отлично ее рассмотрел) из ключей, висячих, замков, копилок, документов, гроссбухов и тяжелых кошельков с железными застежками. Тело призрака было совершенно прозрачно, и Скрудж, разглядывая его спереди, отчетливо видел сквозь жилетку две пуговицы сзади на сюртуке.

Скруджу не раз приходилось слышать, что у Марли нет сердца, но до той минуты он никогда этому не верил.

Да он и теперь не мог этому поверить, хотя снова и снова сверлил глазами призрак и ясно видел, что он стоит перед ним, и отчетливо ощущал на себе его мертвящий взгляд. Он разглядел даже, из какой ткани сшит платок, которым была окутана голова и шея призрака, и подумал, что такого платка он никогда не видал у покойного Марли. И все же он не хотел верить своим глазам.

— Что это значит? — произнес Скрудж язвительно и холодно, как всегда. Что вам от меня надобно?

— Очень многое. — Не могло быть ни малейшего сомнения в том, что это голос Марли.

— Кто вы такой?

— Спроси лучше, кем я был?

— Кем же вы были в таком случае? — спросил Скрудж, повысив голос. — Для привидения вы слишком приве… разборчивы. — Он хотел сказать привередливы, но побоялся, что это будет смахивать на каламбур.

— При жизни я был твоим компаньоном, Джейкобом Марли.

— Не хотите ли вы… Не можете ли вы присесть? — спросил Скрудж, с сомнением вглядываясь в духа.

— Могу.

— Так сядьте.

Задавая свой вопрос, Скрудж не был уверен в том, что такое бестелесное существо в состоянии занимать кресло, и опасался, как бы не возникла необходимость в довольно щекотливых разъяснениях. Но призрак как ни в чем не бывало уселся в кресло по другую сторону камина. Казалось, это было самое привычное для него дело.

— Ты не веришь в меня, — заметил призрак.

— Нет, не верю, — сказал Скрудж.

— Что же, помимо свидетельства твоих собственных чувств, могло бы убедить тебя в том, что я существую?

— Не знаю.

— Почему же ты не хочешь верить своим глазам и ушам?

— Потому что любой пустяк воздействует на них, — сказал Скрудж. — Чуть что неладно с пищеварением, и им уже нельзя доверять. Может быть, вы вовсе не вы, а непереваренный кусок говядины, или лишняя капля горчицы, или ломтик сыра, или непрожаренная картофелина. Может быть, вы явились не из царства духов, а из духовки, почем я знаю!

Скрудж был не очень-то большой остряк по природе, а сейчас ему и подавно было не до шуток, однако он пытался острить, чтобы хоть немного развеять страх и направить свои мысли на другое, так как, сказать по правде, от голоса призрака у него кровь стыла в жилах.

Сидеть молча, уставясь в эти неподвижные, остекленелые глаза, — нет, черт побери, Скрудж чувствовал, что он этой пытки не вынесет! И кроме всего прочего, было что-то невыразимо жуткое в загробной атмосфере, окружавшей призрака. Не то, чтоб Скрудж сам не ощущал, но он ясно видел, что призрак принес ее с собой, ибо, хотя тот и сидел совершенно неподвижно, волосы, полы его сюртука и кисточки на сапогах все время шевелились, словно на них дышало жаром из какой-то адской огненной печи.

— Видите вы эту зубочистку? — спросил Скрудж, переходя со страху в наступление и пытаясь хотя бы на миг отвратить от себя каменно-неподвижный взгляд призрака.

— Вижу, — промолвило привидение.

— Да вы же не смотрите на нее, — сказал Скрудж.

— Не смотрю, но вижу, — был ответ.

— Так вот, — молвил Скрудж. — Достаточно мне ее проглотить, чтобы до конца дней моих меня преследовали злые духи, созданные моим же воображением. Словом, все это вздор! Вздор и вздор!

При этих словах призрак испустил вдруг такой страшный вопль и принялся так неистово и жутко греметь цепями, что Скрудж вцепился в стул, боясь свалиться без чувств. Но и это было еще ничто по сравнению с тем ужасом, который объял его, когда призрак вдруг размотал свой головной платок (можно было подумать, что ему стало жарко!) и у него отвалилась челюсть.

Заломив руки, Скрудж упал на колени.

— Пощади! — взмолился он. — Ужасное видение, зачем ты мучаешь меня!

— Суетный ум! — отвечал призрак. — Веришь ты теперь в меня или нет?

— Верю, — воскликнул Скрудж. — Как уж тут не верить! Но зачем вы, духи, блуждаете по земле, и зачем ты явился мне?

— Душа, заключенная в каждом человеке, — возразил призрак, — должна общаться с людьми и, повсюду следуя за ними, соучаствовать в их судьбе. А тот, кто не исполнил этого при жизни, обречен мыкаться после смерти. Он осужден колесить по свету и — о, горе мне! — взирать на радости и горести людские, разделить которые он уже не властен, а когда-то мог бы — себе и другим на радость.

И тут из груди призрака снова исторгся вопль, и он опять загремел цепями и стал ломать свои бестелесные руки.

— Ты в цепях? — пролепетал Скрудж, дрожа. — Скажи мне — почему?

— Я ношу цепь, которую сам сковал себе при жизни, — отвечал призрак. Я ковал ее звено за звеном и ярд за ярдом. Я опоясался ею по доброй воле и по доброй воле ее ношу. Разве вид этой цепи не знаком тебе?

Скруджа все сильнее пробирала дрожь.

— Быть может, — продолжал призрак, — тебе хочется узнать вес и длину цепи, которую таскаешь ты сам? В некий сочельник семь лет назад она была ничуть не короче этой и весила не меньше. А ты ведь немало потрудился над нею с той поры. Теперь это надежная, увесистая цепь!

Скрудж глянул себе под ноги, ожидая увидеть обвивавшую их железную цепь ярдов сто длиной, но ничего не увидел.

— Джейкоб! — взмолился он. — Джейкоб Марли, старина! Поговорим о чем-нибудь другом! Утешь, успокой меня, Джейкоб!

— Я не приношу утешения, Эбинизер Скрудж! — отвечал призрак. — Оно исходит из иных сфер. Другие вестники приносят его и людям другого сорта. И открыть тебе все то, что мне бы хотелось, я тоже не могу. Очень немногое дозволено мне. Я не смею отдыхать, не смею медлить, не смею останавливаться нигде. При жизни мой дух никогда не улетал за тесные пределы нашей конторы слышишь ли ты меня! — никогда не блуждал за стенами этой норы — нашей меняльной лавки, — и годы долгих, изнурительных странствий ждут меня теперь.

Скрудж, когда на него нападало раздумье, имел привычку засовывать руки в карманы панталон. Размышляя над словами призрака, он и сейчас машинально сунул руки в карманы, не вставая с колен и не подымая глаз.

— Ты, должно быть, странствуешь не спеша, Джейкоб, — почтительно и смиренно, хотя и деловито заметил Скрудж.

— Не спеша! — фыркнул призрак.

— Семь лет как ты мертвец, — размышлял Скрудж. — И все время в пути!

— Все время, — повторил призрак. — И ни минуты отдыха, ни минуты покоя. Непрестанные угрызения совести.

— И быстро ты передвигаешься? — поинтересовался Скрудж.

— На крыльях ветра, — отвечал призрак.

— За семь лет ты должен был покрыть порядочное расстояние, — сказал Скрудж.

Услыхав эти слова, призрак снова испустил ужасающий вопль и так неистово загремел цепями, тревожа мертвое безмолвие ночи, что постовой полисмен имел бы полное основание привлечь его к ответственности за нарушение общественной тишины и порядка.

— О раб своих пороков и страстей! — вскричало привидение. — Не знать того, что столетия неустанного труда душ бессмертных должны кануть в вечность, прежде чем осуществится все добро, которому надлежит восторжествовать на земле! Не знать того, что каждая христианская душа, творя добро, пусть на самом скромном поприще, найдет свою земную жизнь слишком быстротечной для безграничных возможностей добра! Не знать того, что даже веками раскаяния нельзя возместить упущенную на земле возможность сотворить доброе дело. А я не знал! Не знал!

— Но ты же всегда хорошо вел свои дела, Джейкоб, — пробормотал Скрудж, который уже начал применять его слова к себе.

— Дела! — вскричал призрак, снова заламывая руки. — Забота о ближнем вот что должно было стать моим делом. Общественное благо — вот к чему я должен был стремиться. Милосердие, сострадание, щедрость, вот на что должен был я направить свою деятельность. А занятия коммерцией — это лишь капля воды в безбрежном океане предначертанных нам дел.

И призрак потряс цепью, словно в ней-то и крылась причина всех его бесплодных сожалений, а затем грохнул ею об пол.

— В эти дни, когда год уже на исходе, я страдаю особенно сильно, промолвило привидение. — О, почему, проходя в толпе ближних своих, я опускал глаза долу и ни разу не поднял их к той благословенной звезде, которая направила стопы волхвов к убогому крову. Ведь сияние ее могло бы указать и мне путь к хижине бедняка.

У Скруджа уже зуб на зуб не попадал — он был чрезвычайно напуган тем, что призрак все больше и больше приходит в волнение.

— Внемли мне! — вскричал призрак. — Мое время истекает.

— Я внемлю, — сказал Скрудж, — но пожалей меня. Джейкоб, не изъясняйся так возвышенно. Прошу тебя, говори попроще!

— Как случилось, что я предстал пред тобой, в облике, доступном твоему зрению, — я тебе не открою. Незримый, я сидел возле тебя день за днем.

Открытие было не из приятных. Скруджа опять затрясло как в лихорадке, и он отер выступавший на лбу холодный пот.

— И, поверь мне, это была не легкая часть моего искуса, — продолжал призрак. — И я прибыл сюда этой ночью, дабы возвестить тебе, что для тебя еще не все потеряно. Ты еще можешь избежать моей участи, Эбинизер, ибо я похлопотал за тебя.

— Ты всегда был мне другом, — сказал- Скрудж. — Благодарю тебя.

— Тебя посетят, — продолжал призрак, — еще три Духа.

Теперь и у Скруджа отвисла челюсть.

— Уж не об этом ли ты похлопотал, Джейкоб, не в этом ли моя надежда? спросил он упавшим голосом.

— В этом.

— Тогда… тогда, может, лучше не надо, — сказал Скрудж.

— Если эти Духи не явятся тебе, ты пойдешь по моим стопам, — сказал призрак. — Итак, ожидай первого Духа завтра, как только пробьет Час Пополуночи.

— А не могут ли они прийти все сразу, Джейкоб? — робко спросил Скрудж. — Чтобы уж поскорее с этим покончить?

— Ожидай второго на следующую ночь в тот же час. Ожидай третьего — на третьи сутки в полночь, с последнем ударом часов. А со мной тебе уже не суждено больше встретиться. Но смотри, для своего же блага запомни твердо все, что произошло с тобой сегодня.

Промолвив это, дух Марли взял со стола свой платок и снова обмотал им голову. Скрудж догадался об этом, услыхав, как лязгнули зубы призрака, когда подтянутая платком челюсть стала на место. Тут он осмелился поднять глаза и увидел, что его потусторонний пришелец стоит перед ним, вытянувшись во весь рост и перекинув цепь через руку на манер шлейфа. Призрак начал пятиться к окну, и одновременно с этим рама окна стала потихоньку подыматься. С каждым его шагом она подымалась все выше и выше, и когда он достиг окна, оно уже было открыто.

Призрак поманил Скруджа к себе, и тот повиновался. Когда между ними оставалось не более двух шагов, призрак предостерегающе поднял руку. Скрудж остановился.

Он остановился не столько из покорности, сколько от изумления и страха. Ибо как только рука призрака поднялась вверх, до Скруджа донеслись какие-то неясные звуки: смутные и бессвязные, но невыразимо жалобные причитания и стоны, тяжкие вздохи раскаяния и горьких сожалений. Призрак прислушивался к ним с минуту, а затем присоединил свой голос к жалобному хору и, воспарив над землей, растаял во мраке морозной ночи за окном.

Любопытство пересилило страх, и Скрудж тоже приблизился к окну и выглянул наружу.

Он увидел сонмы привидений. С жалобными воплями и стенаниями они беспокойно носились по воздуху туда и сюда, и все, подобно духу Марли, были в цепях. Не было ни единого призрака, не отягощенного цепью, но некоторых (как видно, членов некоего дурного правительства) сковывала одна цепь. Многих Скрудж хорошо знал при жизни, а с одним пожилым призраком в белой жилетке был когда-то даже на короткой ноге. Этот призрак, к щиколотке которого был прикован несгораемый шкаф чудовищных размеров, жалобно сетовал на то, что лишен возможности помочь бедной женщине, сидевшей с младенцем на руках на ступеньках крыльца. Да и всем этим духам явно хотелось вмешаться в дела смертных и принести добро, но они уже утратили эту возможность навеки, и именно это и было причиной их терзаний.

Туман ли поглотил призраки, или они сами превратились в туман — Скрудж так и не понял. Только они растаяли сразу, как и их призрачные голоса, и опять ночь была как ночь, и все стало совсем как прежде, когда он возвращался к себе домой.

Скрудж затворил окно и обследовал дверь, через которую проник к нему призрак Марли. Она была по-прежнему заперта на два оборота ключа, — ведь он сам ее запер, — и все засовы были в порядке. Скрудж хотел было сказать «чепуха!», но осекся на первом же слоге. И то ли от усталости и пережитых волнений, то ли от разговора с призраком, который навеял на него тоску, а быть может и от соприкосновения с Потусторонним Миром или, наконец, просто от того, что час был поздний, но только Скрудж вдруг почувствовал, что его нестерпимо клонит ко сну. Не раздеваясь, он повалился на постель и тотчас заснул как убитый.

[/spoiler]

СТРОФА ВТОРАЯ

[spoiler effect=»simple» show=»Читать «]Первый из трех Духов

Когда Скрудж проснулся, было так темно, что, выглянув из-за полога, он едва мог отличить прозрачное стекло окна от непроницаемо черных стен комнаты. Он зорко вглядывался во мрак — зрение у него было острое, как у хорька, — и в это мгновение часы на соседней колокольне пробили четыре четверти. Скрудж прислушался.

К его изумлению часы гулко пробили шесть ударов, затем семь, восемь… — и смолкли только на двенадцатом ударе. Полночь! А он лег спать в третьем часу ночи! Часы били неправильно. Верно, в механизм попала сосулька. Полночь!

Скрудж нажал пружинку своего хронометра, дабы исправить скандальную ошибку церковных часов. Хронометр быстро и четко отзвонил двенадцать раз.

— Что такое? Быть того не может! — произнес Скрудж. — Выходит, я проспал чуть ли не целые сутки! А может, что-нибудь случилось с солнцем и сейчас не полночь, а полдень?

Эта мысль вселила в него такую тревогу, что он вылез из постели и ощупью добрался до окна. Стекло заиндевело. Чтобы хоть что-нибудь увидеть, пришлось протереть его рукавом, но и после этого почти ничего увидеть не удалось. Тем не менее Скрудж установил, что на дворе все такой же густой туман и такой же лютый мороз и очень тихо и безлюдно — никакой суматохи, никакого переполоха, которые неминуемо должны были возникнуть, если бы ночь прогнала в неурочное время белый день и воцарилась на земле. Это было уже большим облегчением для Скруджа, так как иначе все его векселя стоили бы не больше, чем американские ценные бумаги, ибо, если бы на земле не существовало больше такого понятия, как день, то и формула: «…спустя три дня по получении сего вам надлежит уплатить мистеру Эбинизеру Скруджу или его приказу…», не имела бы ровно никакого смысла.

Скрудж снова улегся в постель и стал думать, думать, думать и ни до чего додуматься не мог. И чем больше он думал, тем больше ему становилось не по себе, а чем больше он старался не думать, тем неотвязней думал.

Призрак Марли нарушил его покой. Всякий раз, как он, по зрелом размышлении, решал, что все это ему просто приснилось, его мысль, словно растянутая до отказа и тут же отпущенная пружина, снова возвращалась в исходное состояние, и вопрос: «Сон это или явь?» — снова вставал перед ним и требовал разрешения.

Размышляя так, Скрудж пролежал в постели до тех пор, пока церковные часы не отзвонили еще три четверти, и тут внезапно ему вспомнилось предсказание призрака — когда часы пробьют час, к нему явится езде один посетитель. Скрудж решил бодрствовать, пока не пробьет урочный час, а принимая во внимание, что заснуть сейчас ему было не легче, чем вознестись живым на небо, это решение можно назвать довольно мудрым.

Последние четверть часа тянулись так томительно долго, что Скрудж начал уже сомневаться, не пропустил ли он, задремав, бой часов. Но вот до его настороженного слуха долетел первый удар.

— Динь-дон!

— Четверть первого, — принялся отсчитывать Скрудж.

— Динь-дон!

— Половина первого! — сказал Скрудж.

— Динь-дон!

— Без четверти час, — сказал Скрудж.

— Динь-дон!

— Час ночи! — воскликнул Скрудж, торжествуя. — И все! И никого нет!

Он произнес это прежде, чем услышал удар колокола. И тут же он прозвучал: густой, гулкий, заунывный звон — ЧАС. В то же мгновение вспышка света озарила комнат), и чья-то невидимая рука откинула полог кровати.

Да, повторяю, чья-то рука откинула полог его кровати и притом не за спиной у него и не в ногах, а прямо перед его глазами. Итак, полог кровати был отброшен, в Скрудж, привскочив на постели, очутился лицом к лицу с таинственным пришельцем, рука которого отдернула полог. Да, они оказались совсем рядом, вот как мы с вами, ведь я мысленно стою у вас за плечом, мой читатель.

Скрудж увидел перед собой очень странное существо, похожее на ребенка, но еще более на старичка, видимого словно в какую-то сверхъестественную подзорную трубу, которая отдаляла его на такое расстояние, что он уменьшился до размеров ребенка. Его длинные рассыпавшиеся по плечам волосы были белы, как волосы старца, однако на лице не видно было ни морщинки и на щеках играл нежный румянец. Руки у него были очень длинные и мускулистые, а кисти рук производили впечатление недюжинной силы. Ноги — обнаженные так же, как и руки, — поражали изяществом формы. Облачено это существо было в белоснежную тунику, подпоясанную дивно сверкающим кушаком, и держало в руке зеленую ветку остролиста, а подол его одеяния, в странном несоответствии с этой святочной эмблемой зимы, был украшен живыми цветами. Но что было удивительнее всего, так это яркая струя света, которая била у него из макушки вверх в освещала всю его фигуру. Это, должно быть, и являлось причиной того, что под мышкой Призрак держал гасилку в виде колпака, служившую ему, по-видимому, головным убором в тех случаях, когда он не был расположен самоосвещаться.

Впрочем, как заметил Скрудж, еще пристальней вглядевшись в своего гостя, не это было наиболее удивительной его особенностью. Ибо, подобно тому как пояс его сверкал и переливался огоньками, которые вспыхивали и потухали то в одном месте, то в другом, так и вся его фигура как бы переливалась, теряя то тут, то там отчетливость очертаний, и Призрак становился то одноруким, то одноногим, то вдруг обрастал двадцатью ногами зараз, но лишался головы, то приобретал нормальную пару ног, но терял все конечности вместе с туловищем и оставалась одна голова. При этом, как только какая-нибудь часть его тела растворялась в непроницаемом мраке, казалось, что она пропадала совершенно бесследно. И не чудо ли, что в следующую секунду недостающая часть тела была на месте, и Привидение как ни в чем не бывало приобретало свой прежний вид.

— Кто вы, сэр? — спросил Скрудж. — Не тот ли вы Дух, появление которого было мне предсказано?

— Да, это я.

Голос Духа звучал мягко, даже нежно, и так тихо, словно долетал откуда-то издалека, хотя Дух стоял рядом.

— Кто вы или что вы такое? — спросил Скрудж.

— Я — Святочный Дух Прошлых Лет.

— Каких прошлых? Очень давних? — осведомился Скрудж, приглядываясь к этому карлику.

— Нет, на твоей памяти.

Скруджу вдруг нестерпимо захотелось, чтобы Дух надел свой головной убор. Почему возникло у него такое желание, Скрудж, вероятно, и сам не смог бы объяснить, если бы это потребовалось, но так или иначе он попросил Привидение надеть колпак.

— Как! — вскричал Дух. — Ты хочешь своими нечистыми руками погасить благой свет, который я излучаю? Тебе мало того, что ты — один из тех, чьи пагубные страсти создали эту гасилку и вынудили меня год за годом носить ее, надвинув на самые глаза!

Скрудж как можно почтительнее заверил Духа, что он не имел ни малейшего намерения его обидеть и, насколько ему известно, никогда и ни при каких обстоятельствах не мог принуждать его к ношению колпака. Затем он позволил себе осведомиться, что привело Духа к нему.

— Забота о твоем благе, — ответствовал Дух.

Скрудж сказал, что очень ему обязан, а сам подумал, что не мешали бы ему лучше спать по ночам, — вот это было бы благо. Как видно, Дух услышал его мысли, так как тотчас сказал:

— О твоем спасении, в таком случае. Берегись! С этими словами он протянул к Скруджу свою сильную руку и легко взял его за локоть.

— Встань! И следуй за мной!

Скрудж хотел было сказать, что час поздний и погода не располагает к прогулкам, что в постели тепло, а на дворе холодище — много ниже нуля, что он одет очень легко — халат, колпак и ночные туфли, — а у него и без того уже насморк… но руке, которая так нежно, почти как женская, сжимала его локоть, нельзя было противиться. Скрудж встал с постели. Однако заметив, что Дух направляется к окну, он в испуге уцепился за его одеяние.

— Я простой смертный, — взмолился Скрудж, — я могу упасть.

— Дай мне коснуться твоей груди, — сказал Дух, кладя руку ему на сердце. — Это поддержит тебя, и ты преодолеешь и не такие препятствия.

С этими словами он прошел сквозь стену, увлекая за собой Скруджа, и они очутились на пустынной проселочной дороге, по обеим сторонам которой расстилались поля. Город скрылся из глаз. Он исчез бесследно, а вместе с ним рассеялись и мрак и туман. — Был холодный, ясный, зимний день, и снег устилал землю.

— Боже милостивый! — воскликнул Скрудж, всплеснув руками и озираясь по сторонам. — Я здесь рос! Я бегал здесь мальчишкой!

Дух обратил к Скруджу кроткий взгляд. Его легкое прикосновение, сколь ни было оно мимолетно и невесомо, разбудило какие-то чувства в груди старого Скруджа. Ему чудилось, что на него повеяло тысячью запахов, и каждый запах будил тысячи воспоминаний о давным-давно забытых думах, стремлениях, радостях, надеждах.

— Твои губы дрожат, — сказал Дух. — А что это катится у тебя по щеке?

Скрудж срывающимся голосом, — вещь для него совеем необычная, пробормотал, что это так, пустяки, и попросил Духа вести его дальше.

— Узнаешь ли ты эту дорогу? — спросил Дух.

— Узнаю ли я? — с жаром воскликнул Скрудж. — Да я бы прошел по нее с закрытыми глазами.

— Не странно ли, что столько лет ты не вспоминал о ней! — заметил Дух. — Идем дальше.

Они пошли по дороге, где Скруджу был знаком каждый придорожный столб, каждое дерево. Наконец вдали показался небольшой городок с церковью, рыночной площадью и мостом над прихотливо извивающейся речкой. Навстречу стали попадаться мальчишки верхом на трусивших рысцой косматых лошаденках или в тележках и двуколках, которыми правили фермеры. Все ребятишки задорно перекликались друг с другом, и над простором полей стоял такой веселый гомон, что морозный воздух, казалось, дрожал от смеха, радуясь их веселью.

— Все это лишь тени тех, кто жил когда-то, — сказал Дух. — И они не подозревают о нашем присутствии.

Веселые путники были уже совсем близко, и по мере того как они приближались, Скрудж узнавал их всех, одного за другим, и называл по именам. Почему он был так безмерно счастлив при виде их? Что блеснуло в его холодных глазах и почему сердце так запрыгало у него в груди, когда ребятишки поравнялись с ним? Почему душа его исполнилась умиления, когда он услышал, как, расставаясь на перекрестках и разъезжаясь по домам, они желают друг другу веселых святок? Что Скруджу до веселых святок? Да пропади они пропадом! Был ли ему от них какой-нибудь прок?

— А школа еще не совсем опустела, — сказал Дух. — Какой-то бедный мальчик, позабытый всеми, остался там один-одинешенек.

Скрудж отвечал, что он это знает, и всхлипнул.

Они свернули с проезжей дороги на памятную Скруджу тропинку и вскоре подошли к красному кирпичному зданию, с увенчанной флюгером небольшой круглой башенкой, внутри которой висел колокол. Здание было довольно большое, но находилось в состоянии полного упадка. Расположенные во дворе обширные службы, казалось, пустовали без всякой пользы. На стенах их от сырости проступила плесень, стекла в окнах были выбиты, а двери сгнили. В конюшнях рылись и кудахтали куры, каретный сарай и навесы зарастали сорной травой. Такое же запустение царило и в доме.

Скрудж и его спутник вступили в мрачную прихожую; и, заглядывая то в одну, то в другую растворенную дверь, они увидели огромные холодные и почти пустые комнаты.

В доме было сыро, как в склепе, и пахло землей, и что-то говорило вам, что здесь очень часто встают при свечах и очень редко едят досыта.

Они направились к двери в глубине прихожей. Дух впереди, Скрудж — за ним. Она распахнулась, как только они приблизились к ней, и их глазам предстала длинная комната с уныло голыми стенами, казавшаяся еще более унылой оттого, что в ней рядами стояли простые некрашеные парты. За одной из этих парт они увидели одинокую фигурку мальчика, читавшего книгу при скудном огоньке камина, и Скрудж тоже присел за парту и заплакал, узнав в этом бедном, всеми забытом ребенке самого себя, каким он был когда-то. Все здесь: писк и возня мышей за деревянными панелями, и доносившееся откуда-то из недр дома эхо и звук капели из оттаявшего желоба на сумрачном дворе, и вздохи ветра в безлистых сучьях одинокого тополя, и скрип двери пустого амбара, раскачивающейся на ржавых петлях, и потрескивание дров в камине — все находило отклик в смягчившемся сердце Скруджа и давало выход слезам.

Дух тронул его за плечо и указал на его двойника — погруженного в чтение ребенка. Внезапно за окном появился человек в чужеземном одеянии, с топором, заткнутым за пояс. Он стоял перед ними как живой, держа в поводу осла, навьюченного дровами.

— Да это же Али Баба! — не помня себя от восторга, вскричал Скрудж. Это мой дорогой, старый, честный Али Баба! Да, да, я знаю! Как-то раз на святках, когда этот заброшенный ребенок остался здесь один, позабытый всеми, Али Баба явился ему. Да, да, взаправду явился, вот как сейчас! Ах, бедный мальчик! А вот и Валентин и его лесной брат Орсон * — вот они, вот! А этот, как его, ну тот, кого положили, пока он спал, в исподнем у ворот Дамаска, разве вы не видите его? А вон конюх султана, которого джины перевернули вверх ногами! Вон он — стоит на голове! Поделом ему! Я очень рад. Как посмел он жениться на принцессе!

То-то были бы поражены все коммерсанты Лондонского Сити, с которыми Скрудж вел дела, если бы они могли видеть его счастливое, восторженное лицо и слышать, как он со всей присущей ему серьезностью несет такой вздор да еще не то плачет, не то смеется самым диковинным образом!

— А вот и попугай! — восклицал Скрудж. — Сам зеленый, хвостик желтый, и на макушке хохолок, похожий на пучок салата! Вот он! «Бедный Робин Крузо, сказал он своему хозяину, когда тот возвратился домой, проплыв вокруг острова. — Бедный Робин Крузо! Где ты был, Робин Крузо?» Робинзон думал, что это ему пригрезилось, только ничуть не бывало — это говорил попугай, вы же знаете. А вон и Пятница — мчится со всех ног к бухте! Ну же! ну! Скорей! — И тут же, с внезапностью, столь несвойственной его характеру, Скрудж, глядя на самого себя в ребячьем возрасте, вдруг преисполнился жалости и, повторяя: Бедный, бедный мальчуган! — снова заплакал. — Как бы я хотел… пробормотал он затем, утирая глаза рукавом, и сунул руку в карман. Потом, оглядевшись по сторонам, добавил: — Нет, теперь уж поздно.

— А чего бы ты хотел? — спросил его Дух.

— Да ничего, — отвечал Скрудж. — Ничего. Вчера вечером какой-то мальчуган запел святочную песню у моих дверей. Мне бы хотелось дать ему что-нибудь, вот и все.

Дух задумчиво улыбнулся и, взмахнув рукой, сказал:

— Поглядим на другое рождество.

При этих словах Скрудж-ребенок словно бы подрос на глазах, а комната, в которой они находились, стала еще темнее и грязнее. Теперь видно было, что панели в ней рассохлись, оконные рамы растрескались, от потолка отвалились куски штукатурки, обнажив дранку. Но когда и как это произошло, Скрудж знал не больше, чем мы с вами. Он знал только, что так и должно быть, что именно так все и было. И снова он находился здесь совсем один, в то время как все другие мальчики отправились домой встречать веселый праздник.

Но теперь он уже не сидел за книжкой, а в унынии шагал из угла в угол.

Тут Скрудж взглянул на Духа и, грустно покачав головой, устремил в тревожном ожидании взгляд на дверь.

Дверь распахнулась, и маленькая девочка, несколькими годами моложе мальчика, вбежала в комнату. Кинувшись к мальчику на шею, она принялась целовать его, называя своим дорогим братцем.

— Я приехала за тобой, дорогой братец! — говорила малютка, всплескивая тоненькими ручонками, восторженно хлопая в ладоши и перегибаясь чуть не пополам от радостного смеха. — Ты поедешь со мной домой! Домой! Домой!

— Домой, малютка Фэн? — переспросил мальчик.

— Ну, да! — воскликнуло дитя, сияя от счастья. — Домой! Совсем! Навсегда! Отец стал такой добрый, совсем не такой, как прежде, и дома теперь как в раю. Вчера вечером, когда я ложилась спать, он вдруг заговорил со мной так ласково, что я не побоялась, — взяла и попросила его еще раз, чтобы он разрешил тебе вернуться домой. И вдруг он сказал: «Да, пускай приедет», и послал меня за тобой. И теперь ты будешь настоящим взрослым мужчиной, продолжала малютка, глядя на мальчика широко раскрытыми глазами, — и никогда больше не вернешься сюда. Мы проведем вместе все святки, и как же мы будем веселиться!

— Ты стала совсем взрослой, моя маленькая Фэн! — воскликнул мальчик.

Девочка снова засмеялась, захлопала в ладоши и хотела погладить мальчика по голове, но не дотянулась и, заливаясь смехом, встала на цыпочки и обхватила его за шею. Затем, исполненная детского нетерпения, потянула его к дверям, и он с охотой последовал за ней.

Тут чей-то грозный голос закричал гулко на всю прихожую:

— Тащите вниз сундучок ученика Скруджа! — И сам школьный учитель собственной персоной появился в прихожей. Он окинул ученика Скруджа свирепо-снисходительным взглядом и пожал ему руку, чем поверг его в состояние полной растерянности, а затем повел обоих детей в парадную гостиную, больше похожую на обледеневший колодец. Здесь, залубенев от холода, висели на стенах географические карты, а на окнах стояли земной и небесный глобусы. Достав графин необыкновенно легкого вина и кусок необыкновенно тяжелого пирога, он предложил детям полакомиться этими деликатесами, а тощему слуге велел вынести почтальону стаканчик «того самого», на что он отвечал, что он благодарит хозяина, но если «то самое», чем его уже раз потчевали, то лучше не надо. Тем временем сундучок юного Скруджа был водружен на крышу почтовой кареты, и дети, не мешкая ни секунды, распрощались с учителем, уселись в экипаж и весело покатили со двора. Быстро замелькали спицы колес, сбивая снег с темной листвы вечнозеленых растений.

— Хрупкое создание! — сказал Дух. — Казалось, самое легкое дуновение ветерка может ее погубить. Но у нее было большое сердце.

— О да! — вскричал Скрудж. — Ты прав, Дух, и не мне это отрицать, боже упаси!

— Она умерла уже замужней женщиной, — сказал Дух. — И помнится, после нее остались дети.

— Один сын, — поправил Скрудж.

— Верно, — сказал Дух. — Твой племянник. Скруджу стало как будто не по себе, и он буркнул:

— Да.

Всего секунду назад они покинули школу, и вот уже стояли на людной улице, а мимо них сновали тени прохожих, и тени повозок и карет катили мимо, прокладывая себе дорогу в толпе. Словом, они очутились в самой гуще шумной городской толчеи. Празднично разубранные витрины магазинов не оставляли сомнения в том, что снова наступили святки. Но на этот раз был уже вечер, и на улицах горели фонари.

Дух остановился у дверей какой-то лавки и спросил Скруджа, узнает ли он это здание.

— Еще бы! — воскликнул Скрудж. — Ведь меня когда-то отдали сюда в обучение!

Они вступили внутрь. При виде старого джентльмена в парике, восседавшего за такой высокой конторкой, что, будь она еще хоть на два дюйма выше, голова у него уперлась бы в потолок, Скрудж в неописуемом волнении воскликнул:

— Господи, спаси и помилуй! Да это же старикан Физзиуиг, живехонек!

Старый Физзиуиг отложил в сторону перо и поглядел на часы, стрелки которых показывали семь пополудни. С довольным видом он потер руки, обдернул жилетку на объемистом брюшке, рассмеялся так, что затрясся весь от сапог до бровей, — и закричал приятным, густым, веселым, зычным басом:

— Эй, вы! Эбинизер! Дик!

И двойник Скруджа, ставший уже взрослым молодым «человеком, стремительно вбежал в комнату в сопровождении другого ученика.

— Да ведь это Дик Уилкинс! — сказал Скрудж, обращаясь к Духу. Помереть мне, если это не он! Ну, конечно, он! Бедный Дик! Он был так ко мне привязан.

— Бросай работу, ребята! — сказал Физзиуиг. — На сегодня хватит. Ведь нынче сочельник, Дик! Завтра рождество, Эбинизер! Ну-ка, мигом запирайте ставни! — крикнул он, хлопая в ладоши. — Живо, живо! Марш!

Вы бы видели, как они взялись за дело! Раз, два, три — они уже выскочили на улицу со ставнями в руках; четыре, пять, шесть — поставили ставни на место; семь, восемь, девять — задвинули и закрепили болты, и прежде чем вы успели бы сосчитать до двенадцати, уже влетели обратно, дыша как призовые скакуны у финиша.

— Ого-го-го-го! — закричал старый Физзиуиг, с невиданным проворством выскакивая из-за конторки. — Тащите все прочь, ребятки! Расчистим-ка побольше места. Шевелись, Дик! Веселей, Эбинизер!

Тащить прочь! Интересно знать, чего бы они ни оттащили прочь, с благословения старика. В одну минуту все было закончено. Все, что только по природе своей могло передвигаться, так бесследно сгинуло куда-то с глаз долой, словно было изъято из обихода навеки. Пол подмели и обрызгали, лампы оправили, в камин подбросили дров, и магазин превратился в такой хорошо натопленный, уютный, чистый, ярко освещенный бальный зал, какой можно только пожелать для танцев в зимний вечер.

Пришел скрипач с нотной папкой, встал за высоченную конторку, как за дирижерский пульт, и принялся так наяривать на своей скрипке, что она завизжала, ну прямо как целый оркестр. Пришла миссис Физзиуиг — сплошная улыбка, самая широкая и добродушная на свете. Пришли три мисс Физзиуиг цветущие и прелестные. Пришли следом за ними шесть юных вздыхателей с разбитыми сердцами. Пришли все молодые мужчины и женщины, работающие в магазине. Пришла служанка со своим двоюродным братом — булочником. Пришла кухарка с закадычным другом своего родного брата — молочником. Пришел мальчишка-подмастерье из лавки насупротив, насчет которого существовало подозрение, что хозяин морит его голодом. Мальчишка все время пытался спрятаться за девчонку — служанку из соседнего дома, про которую уже доподлинно было известно, что хозяйка дерет ее за уши. Словом, пришли все, один за другим,- кто робко, кто смело, кто неуклюже, кто грациозно, кто расталкивая других, кто таща кого-то за собой,- словом, так или иначе, тем или иным способом, но пришли все. И все пустились в пляс — все двадцать пар разом. Побежали по кругу пара за парой, сперва в одну сторону, потом в другую. И пара за парой — на середину комнаты и обратно. И закружились по всем направлениям, образуя живописные группы. Прежняя головная пара, уступив место новой, не успевала пристроиться в хвосте, как новая головная пара уже вступала — и вСЯКИЙ раз раньше, чем следовало,- пока, наконец, все пары не стали головными и все не перепуталось окончательно. Когда этот счастливый результат был достигнут, старый Физзиуиг захлопал в ладоши, чтобы приостановить танец, и закричал:

— Славно сплясали! — И в ту же секунду скрипач погрузил разгоряченное лицо в заранее припасенную кружку с пивом. Но будучи решительным противником отдыха, он тотчас снова выглянул из-за кружки и, невзирая на отсутствие танцующих, опять запиликал, и притом с такой яростью, словно это был уже не он, а какой-то новый скрипач, задавшийся целью либо затмить первого, которого в полуобморочном состоянии оттащили домой на ставне, либо погибнуть.

А затем снова были танцы, а затем фанты и снова танцы, а затем был сладкий пирог, и глинтвейн, и по большому куску холодного ростбифа, и по большому куску холодной отварной говядины, а под конец были жареные пирожки с изюмом и корицей и вволю пива. Но самое интересное произошло после ростбифа и говядины, когда скрипач (до чего же ловок, пес его возьми! Да, не нам с вами его учить, этот знал свое дело!) заиграл старинный контраданс «Сэр Роджер Каверли» и старый Физзиуиг встал и предложил руку миссис Физзиуиг. Они пошли в первой паре, разумеется, и им пришлось потрудиться на славу. За ними шло пар двадцать, а то и больше, и все — лихие танцоры, все такой народ, что шутить не любят и уж коли возьмутся плясать, так будут плясать, не жалея пяток!

Но будь их хоть, пятьдесят, хоть сто пятьдесят пар — старый Физзиуиг и тут бы не сплошал, да и миссис Физзиуиг тоже. Да, она воистину была под стать своему супругу во всех решительно смыслах. И если это не высшая похвала, то скажите мне, какая выше, и я отвечу — она достойна и этой. От икр мистера Физзиуига положительно исходило сияние. Они сверкали то тут, то там, словно две луны. Вы никогда не могли сказать с уверенностью, где они окажутся в следующее мгновение. И когда старый Физзиуиг и миссис Физзиуиг проделали все фигуры танца, как положено,- и бегом вперед, и бегом назад, и, взявшись за руки, галопом, и поклон, и реверанс, и покружились, и нырнули под руки, и возвратились, наконец, на свое место, старик Физзиуиг подпрыгнул и пристукнул в воздухе каблуками — да так ловко, что, казалось, ноги его подмигнули танцорам,- и тут же сразу стал как вкопанный.

Когда часы пробили одиннадцать, домашний бал окончился. Мистер и миссис Физзиуиг, став по обе стороны двери, пожимали руку каждому гостю или гостье и пожелали ему или ей веселых праздников. А когда все гости разошлись, хозяева таким же манером распрощались и с учениками. И вот веселые голоса замерли вдали, а двое молодых людей отправились к своим койкам в глубине магазина.

Пока длился бал, Скрудж вел себя как умалишенный. Всем своим существом он был с теми, кто там плясал, с тем юношей, в котором узнал себя. Он как бы участвовал во всем, что происходило, все припоминал, всему радовался и испытывал неизъяснимое волнение. И лишь теперь, когда сияющие физиономии Дика и юноши Скруджа скрылись из глаз, вспомнил он о Духе и заметил, что тот пристально смотрит на него, а сноп света у него над головой горит необычайно ярко.

— Как немного нужно, чтобы заставить этих простаков преисполниться благодарности,- заметил Дух.

— Немного? — удивился Скрудж.

Дух сделал ему знак прислушаться к задушевной беседе двух учеников, которые расточали хвалы Физзиуигу, а когда Скрудж повиновался ему, сказал:

— Ну что? Разве я не прав? Ведь он истратил сущую безделицу — всего три-четыре фунта того, что у вас на земле зовут деньгами. Заслуживает ли он таких похвал?

— Да не в этом суть, — возразил Скрудж, задетый за живое его словами и не замечая, что рассуждает не так, как ему свойственно, а как прежний юноша Скрудж. — Не в этом суть, Дух. Ведь от Физзиуига зависит сделать нас счастливыми или несчастными, а наш труд — легким или тягостным, превратить его в удовольствие или в муку. Пусть он делает это с помощью слова или взгляда, с помощью чего-то столь незначительного и невесомого, чего нельзя ни исчислить, ни измерить, — все равно добро, которое он творит, стоит целого состояния. — Тут Скрудж почувствовал на себе взгляд Духа и запнулся.

— Что же ты умолк? — спросил его Дух.

— Так, ничего, — отвечал Скрудж.

— Ну а все-таки, — настаивал Дух.

— Пустое, — сказал Скрудж, — пустое. Просто мне захотелось сказать два-три слова моему клерку. Вот и все.

Тем временем юноша Скрудж погасил лампу. И вот уже Скрудж вместе с Духом опять стояли под открытым небом.

— Мое время истекает, — заметил Дух. — Поспеши!

Слова эти не относились к Скруджу, а вокруг не было ни души, и тем не менее они тотчас произвели свое действие, Скрудж снова увидел самого себя. Но теперь он был уже значительно старше — в расцвете лет. Черты лица его еще не стали столь резки и суровы, как в последние годы, но заботы и скопидомство уже наложили отпечаток на его лицо. Беспокойный, алчный блеск появился в глазах, и было ясно, какая болезненная страсть пустила корни в его душе и что станет с ним, когда она вырастет и черная ее тень поглотит его целиком.

Он был не один. Рядом с ним сидела прелестная молодая девушка в трауре. Слезы на ее ресницах сверкали в лучах исходившего от Духа сияния.

— Ах, все это так мало значит для тебя теперь, — говорила она тихо. Ты поклоняешься теперь иному божеству, и оно вытеснило меня из твоего сердца. Что ж, если оно сможет поддержать и утешить тебя, как хотела бы поддержать и утешить я, тогда, конечно, я не должна печалиться.

— Что это за божество, которое вытеснило тебя? — спросил Скрудж.

— Деньги.

— Нет справедливости на земле! — молвил Скрудж. — Беспощаднее всего казнит свет бедность, и не менее сурово — на словах, во всяком случае, осуждает погоню за богатством.

— Ты слишком трепещешь перед мнением света, — кротко укорила она его. Всем своим прежним надеждам и мечтам ты изменил ради одной — стать неуязвимым для его булавочных уколов. Разве не видела я, как все твои благородные стремления гибли одно за другим и новая всепобеждающая страсть, страсть к наживе, мало-помалу завладела тобой целиком!

— Ну и что же? — возразил он. — Что плохого, даже если я и поумнел наконец? Мое отношение к тебе не изменилось.

Она покачала головой.

— Разве не так?

— Наша помолвка — дело прошлое. Оба мы были бедны тогда и довольствовались тем, что имели, надеясь со временем увеличить наш достаток терпеливым трудом. Но ты изменился с тех пор. В те годы ты был совсем иным.

— Я был мальчишкой, — нетерпеливо отвечал он.

— Ты сам знаешь, что ты был не тот, что теперь, — возразила она. — А я все та же. И то, что сулило нам счастье, когда мы были как одно существо, теперь, когда мы стали чужими друг другу, предвещает нам только горе. Не стану рассказывать тебе, как часто и с какой болью размышляла я над этим. Да, я много думала и решила вернуть тебе свободу.

— Разве я когда-нибудь просил об этом?

— На словах — нет. Никогда.

— А каким же еще способом?

— Всем своим новым, изменившимся существом. У тебя другая душа, другой образ жизни, другая цель. И она для тебя важнее всего. И это сделало мою любовь ненужной для тебя. Она не имеет цены в твоих глазах. Признайся, сказала девушка, кротко, но вместе с тем пристально и твердо глядя ему в глаза, — если бы эти узы не связывали нас, разве стал бы ты теперь домогаться моей любви, стараться меня завоевать? О нет!

Казалось, он помимо своей воли не мог не признать справедливости этих слов. Но все же, сделав над собой усилие, ответил:

— Это только ты так думаешь.

— Видит бог, я была бы рада думать иначе! — отвечала она. — Уж если я должна была, наконец, признать эту горькую истину, значит как же она сурова и неопровержима! Ведь не могу же я поверить, что, став свободным от всяких обязательств, ты взял бы в жены бесприданницу! Это — ты-то! Да ведь даже изливая мне свою душу, ты не в состоянии скрыть того, что каждый твой шаг продиктован Корыстью! Да если бы даже ты на миг изменил себе и остановил свой выбор на такой девушке, как я, разве я не понимаю, как быстро пришли бы вслед за этим раскаяние и сожаление! Нет, я понимаю все. И я освобождаю тебя от твоего слова. Освобождаю по доброй воле — во имя моей любви к тому, кем ты был когда-то.

Он хотел что-то сказать, но она продолжала, отворотясь от него:

— Быть может… Когда я вспоминаю прошлое, я верю в это… Быть может, тебе будет больно разлучиться со мной. Но скоро, очень скоро это пройдет, и ты с радостью позабудешь меня, как пустую, бесплодную мечту, от которой ты вовремя очнулся. А я могу только пожелать тебе счастья в той жизни, которую ты себе избрал! — С этими словами она покинула его, и они расстались навсегда.

— Дух! — вскричал Скрудж. — Я не хочу больше ничего видеть. Отведи меня домой. Неужели тебе доставляет удовольствие терзать меня!

— Ты увидишь еще одну тень Прошлого, — сказал Дух.

— Ни единой, — крикнул Скрудж. — Ни единой. Я не желаю ее видеть! Не показывай мне больше ничего!

Но неумолимый Дух, возложив на него обе руки, заставил взирать на то, что произошло дальше.

Они перенеслись в иную обстановку, и иная картина открылась их взору. Скрудж увидел комнату, не очень большую и не богатую, но вполне удобную и уютную. У камина, в котором жарко, по-зимнему, пылали дрова, сидела молодая красивая девушка. Скрудж принял было ее за свою только что скрывшуюся подружку — так они были похожи, — но тотчас же увидал и ту. Теперь это была женщина средних лет, все еще приятная собой. Она тоже сидела у камина напротив дочери. В комнате стоял невообразимый шум, ибо там было столько ребятишек, что Скрудж в своем взволнованном состоянии не смог бы их даже пересчитать. И в отличие от стада в известном стихотворении *, где сорок коровок вели себя как одна, здесь каждый ребенок шумел как добрых сорок, и результаты были столь оглушительны, что превосходили всякое вероятие. Впрочем, это никого, по-видимому, не беспокоило. Напротив, мать и дочка от души радовались и смеялись, глядя на ребятишек, а последняя вскоре и сама приняла участие в их шалостях, и маленькие разбойники стали немилосердно тормошить ее.

Ах, как бы мне хотелось быть одним из них! Но я бы никогда не был так груб, о нет, нет! Ни за какие сокровища не посмел бы я дернуть за эти косы или растрепать их. Даже ради спасения жизни не дерзнул бы я стащить с ее ножки — господи, спаси нас и помилуй! — бесценный крошечный башмачок. И разве отважился бы я, как эти отчаянные маленькие наглецы, обхватить ее за талию! Да если б моя рука рискнула только обвиться вокруг ее стана, она так бы и приросла к нему и никогда бы уж не выпрямилась в наказание за такую дерзость.

Впрочем, признаюсь, я бы безмерно желал коснуться ее губ, обратиться к ней с вопросом, видеть, как она приоткроет уста, отвечая мне! Любоваться ее опущенными ресницами, не вызывая краски на ее щеках! Распустить ее шелковистые волосы, каждая прядка которых — бесценное сокровище! Словом, не скрою, что я желал бы пользоваться всеми правами шаловливого ребенка, но быть вместе с тем достаточно взрослым мужчиной, чтобы знать им цену.

Но вот раздался стук в дверь, и все, кто был в комнате, с такой стремительностью бросились к дверям, что молодая девушка — с смеющимся лицом и в изрядно помятом платье — оказалась в самом центре буйной ватаги и приветствовала отца, едва тот успел ступить за порог в сопровождении рассыльного, нагруженного игрушками и другими рождественскими подарками. Тотчас под оглушительные крики беззащитный рассыльный был взят приступом. На него карабкались, приставив к нему вместо лестницы стулья, чтобы опустошить его карманы и отобрать у него пакеты в оберточной бумаге; его душили, обхватив за шею; на нем повисали, уцепившись за галстук; его дубасили по спине кулаками и пинали ногами, изъявляя этим самую нежную к нему любовь! А крики изумления и восторга, которыми сопровождалось вскрытие каждого пакета! А неописуемый ужас, овладевший всеми, когда самого маленького застигли на месте преступления — с игрушечной сковородкой, засунутой в рот, — и попутно возникло подозрение, что он уже успел проглотить деревянного индюка, который был приклеен к деревянной тарелке! А всеобщее ликование, когда тревога оказалась ложной! Все это просто не поддается описанию! Скажем только, что один за другим все ребятишки, — а вместе с ними и шумные изъявления их чувств, — были удалены из гостиной наверх и водворены в постели, где мало-помалу и угомонились.

Теперь Скрудж устремил все свое внимание на оставшихся, и слеза затуманила его взор, когда хозяин дома вместе с женой и нежно прильнувшей к его плечу дочерью занял свое место у камина. Скрудж невольно подумал о том, что такое же грациозное, полное жизни создание могло бы и его называть отцом и обогревать дыханием своей весны суровую зиму его преклонных лет!

— Бэлл, — сказал муж с улыбкой, оборачиваясь к жене, — а я видел сегодня твоего старинного приятеля.

— Кого же это?

— Угадай!

— Как могу я угадать? А впрочем, кажется, догадываюсь! — воскликнула она и расхохоталась вслед за мужем. — Мистера Скруджа?

— Вот именно. Я проходил мимо его конторы, а он работал там при свече, не закрыв ставен, так что я при всем желании не мог его не увидеть. Его компаньон, говорят, при смерти, и он, понимаешь, сидит там у себя один-одинешенек. Один, как перст, на всем белом свете.

— Дух! — произнес Скрудж надломленным голосом. — Уведи меня отсюда.

— Я ведь говорил тебе, что все это — тени минувшего, — отвечал Дух. Так оно было, и не моя в том вина.

— Уведи меня! — взмолился Скрудж. — Я не могу это вынести.

Он повернулся к Духу и увидел, что в лице его каким-то непостижимым образом соединились отдельные черты всех людей, которых тот ему показывал. Вне себя Скрудж сделал отчаянную попытку освободиться.

— Пусти меня! Отведи домой! За что ты преследуешь меня!

Борясь с Духом, — если это можно назвать борьбой, ибо Дух не оказывал никакого сопротивления и даже словно бы не замечал усилий своего противника, — Скрудж увидел, что сноп света у Духа над головой разгорается все ярче и ярче. Безотчетно чувствуя, что именно здесь скрыта та таинственная власть, которую имеет над ним это существо, Скрудж схватил колпак-гасилку и решительным движением нахлобучил Духу на голову.

Дух как-то сразу осел под колпаком, и он покрыл его до самых пят. Но как бы крепко ни прижимал Скрудж гасилку к голове Духа, ему не удалось потушить света, струившегося из-под колпака на землю.

Страшная усталость внезапно овладела Скруджем. Его стало непреодолимо клонить ко сну, и в ту же секунду он увидел, что снова находится у себя в спальне. В последний раз надавил он что было мочи на колпак-гасилку, затем рука его ослабла, и, повалившись на постель, он уснул мертвым сном.

[/spoiler]

СТРОФА ТРЕТЬЯ

[spoiler effect=»simple» show=»Читать «]Второй, из трех Духов

Громко всхрапнув, Скрудж проснулся и сел на кровати, стараясь собраться с мыслями. На этот раз ему не надо было напоминать о том, что часы на колокольне скоро пробьют Час Пополуночи. Он чувствовал, что проснулся как раз вовремя, так как ему предстояла беседа со вторым Духом, который должен был явиться к нему благодаря вмешательству в его дела Джейкоба Марли. Однако, раздумывая над тем, с какой стороны кровати отдернется на этот раз полог, Скрудж ощутил вдруг весьма неприятный холодок и поспешил сам, своими руками, отбросить обе половинки полога, после чего улегся обратно на подушки и окинул зорким взглядом комнату. Он твердо решил, что на этот раз не даст застать себя врасплох и напугать и первый окликнет Духа.

Люди неробкого десятка, кои кичатся тем, что им сам черт не брат и они видали виды, говорят обычно, когда хотят доказать свою удаль и бесшабашность, что способны на все — от игры в орлянку до человекоубийства, а между этими двумя крайностями лежит, как известно, довольно обширное поле деятельности. Не ожидая от Скруджа столь высокой отваги, я должен все же заверить вас, что он готов был встретиться лицом к лицу с самыми страшными феноменами, и появление любых призраков — от грудных младенцев до носорогов — не могло бы его теперь удивить.

Однако будучи готов почти ко всему, он менее всего был готов к полному отсутствию чего бы то ни было, и потому, когда часы на колокольне пробили час и никакого привидения не появилось, Скруджа затрясло как в лихорадке. Прошло еще пять минут, десять, пятнадцать — ничего. Однако все это время Скрудж, лежа на кровати, находился как бы в самом центре багрово-красного сияния, которое лишь только часы пробили один раз, начало струиться непонятно откуда, и именно потому, что это было всего-навсего сияние и Скрудж не мог установить, откуда оно взялось и что означает, оно казалось ему страшнее целой дюжины привидений. У него даже мелькнула ужасная мысль, что он являет собой редчайший пример непроизвольного самовозгорания, но лишен при этом утешения знать это наверняка. Наконец он подумал все же — как вы или я подумали бы, без сомнения, с самого начала, ибо известно, что только тот, кто не попадал в затруднительное положение, знает совершенно точно, как при этом нужно поступать, и доведись ему, именно так бы, разумеется, и поступил, — итак, повторяю, Скрудж подумал все же, наконец, что источник призрачного света может находиться в соседней комнате, откуда, если приглядеться внимательнее, этот свет и струился. Когда эта мысль полностью проникла в его сознание, он тихонько сполз с кровати и, шаркая туфлями, направился к двери. Лишь только рука его коснулась дверной щеколды, какой-то незнакомый голос, назвав его по имени, повелел ему войти. Скрудж повиновался.

Это была его собственная комната. Сомнений быть не могло. Но она странно изменилась. Все стены и потолок были убраны живыми растениями, и комната скорее походила на рощу. Яркие блестящие ягоды весело проглядывали в зеленой листве. Свежие твердые листья остролиста, омелы и плюща так и сверкали, словно маленькие зеркальца, развешенные на ветвях, а в камине гудело такое жаркое пламя, какого и не снилось этой древней окаменелости, пока она находилась во владении Скруджа и Марли и одну долгую зиму за другой холодала без огня. На полу огромной грудой, напоминающей трон, были сложены жареные индейки, гуси, куры, дичь, свиные окорока, большие куски говядины, молочные поросята, гирлянды сосисок, жареные пирожки, плумпудинги, бочонки с устрицами, горячие каштаны, румяные яблоки, сочные апельсины, ароматные груши, громадные пироги с ливером и дымящиеся чаши с пуншем, душистые пары которого стлались в воздухе, словно туман. И на этом возвышении непринужденно и величаво восседал такой веселый и сияющий Великан, что сердце радовалось при одном на него взгляде. В руке у него был факел, несколько похожий по форме на рог изобилия, и он поднял его высоко над головой, чтобы хорошенько осветить Скруджа, когда тот просунул голову в дверь.

— Войди! — крикнул Скруджу Призрак. — Войди, и будем знакомы, старина!

Скрудж робко шагнул в комнату и стал, понурив голову, перед Призраком. Скрудж был уже не прежний, угрюмый, Суровый, старик, и не решался поднять глаза и встретить ясный и добрый взор Призрака.

— Я Дух Нынешних Святок, — сказал Призрак. — Взгляни на меня!

Скрудж почтительно повиновался. Дух был одет в простой темно-зеленый балахон, или мантию, отороченную белым мехом. Одеяние это свободно и небрежно спадало с его плеч, и широкая грудь великана была обнажена, словно он хотел показать, что не нуждается ни в каких искусственных покровах и защите. Ступни, видневшиеся из-под пышных складок мантии, были босы, и на голове у Призрака тоже не было никакого убора, кроме венчика из остролиста, на которых сверкали кое-где льдинки. Длинные темно-каштановые кудри рассыпались по плечам, доброе открытое лицо улыбалось, глаза сияли, голос звучал весело, и все — и жизнерадостный вид, и свободное обхождение, и приветливо протянутая рука, — все в нем было приятно и непринужденно. На поясе у Духа висели старинные ножны, но — пустые, без меча, да и сами ножны были порядком изъедены ржавчиной.

— Ты ведь никогда еще не видал таких, как я! — воскликнул Дух.

— Никогда, — отвечал Скрудж.

— Никогда не общался с молодыми членами нашего семейства, из которых я — самый младший? Я хочу сказать — с теми из моих старших братьев, которые рождались в последние годы? — продолжал допрашивать Призрак.

— Как будто нет, — сказал Скрудж. — Боюсь, что нет. А у тебя много братьев, Дух?

— Свыше тысячи восьмисот, — отвечал Дух.

— Вот так семейка! Изволь-ка ее прокормить! — пробормотал Скрудж.

Святочный Дух встал.

— Дух, — сказал Скрудж смиренно. — Веди меня куда хочешь. Прошлую ночь я шел по принуждению и получил урок, который не пропал даром. Если этой ночью ты тоже должен чему-нибудь научить меня, пусть и это послужит мне на пользу.

— Коснись моей мантии.

Скрудж сделал, как ему было приказано, да уцепился за мантию покрепче.

Остролист, омела, красные ягоды, плющ, индейки, гуси, куры, битая птица, свиные окорока, говяжьи туши, поросята, сосиски, устрицы, пироги, пудинги, фрукты и чаши с пуншем — все исчезло в мгновение ока. А с ними исчезла и комната, и пылающий камин, и багрово-красное сияние факела, и ночной мрак, и вот уже Дух и Скрудж стояли на городской улице. Было утро, рождественское утро и хороший крепкий мороз, и на улице звучала своеобразная музыка, немного резкая, но приятная, — счищали снег с тротуаров и сгребали его с крыш, к безумному восторгу мальчишек, смотревших, как, рассыпаясь мельчайшей пылью, рушатся на землю снежные лавины.

На фоне ослепительно белого покрова, лежавшего на кровлях, и даже не столь белоснежного — лежавшего на земле, стены домов казались сумрачными, а окна — и того еще сумрачнее и темнее. Тяжелые колеса экипажей и фургонов оставляли в снегу глубокие колеи, а на перекрестках больших улиц эти колеи, скрещиваясь сотни раз, образовали в густом желтом крошеве талого снега сложную сеть каналов, наполненных ледяной водой. Небо было хмуро, и улицы тонули в пепельно-грязной мгле, похожей не то на изморозь, не то на пар и оседавшей на землю темной, как сажа, росой, словно все печные трубы Англии сговорились друг с другом — и ну дымить, кто во что горазд! Словом, ни сам город, ни климат не располагали особенно к веселью, и тем не менее на улицах было весело, — так весело, как не бывает, пожалуй, даже в самый погожий летний день, когда солнце светит так ярко и воздух так свеж и чист.

А причина этого таилась в том, что люди, сгребавшие снег с крыш, полны были бодрости и веселья. Они задорно перекликались друг с другом, а порой и запускали в соседа снежком — куда менее опасным снарядом, чем те, что слетают подчас с языка, — и весело хохотали, если снаряд попадал в цель, и еще веселее — если он летел мимо. В курятных лавках двери были еще наполовину открыты *, а прилавки фруктовых лавок переливались всеми цветами радуги. Здесь стояли огромные круглые корзины с каштанами, похожие на облаченные в жилеты животы веселых старых джентльменов. Они стояли, привалясь к притолоке, а порой и совсем выкатывались за порог, словно боялись задохнуться от полнокровия и пресыщения. Здесь были и румяные, смуглолицые толстопузые испанские луковицы, гладкие и блестящие, словно лоснящиеся от жира щеки испанских монахов. Лукаво и нахально они подмигивали с полок пробегавшим мимо девушкам, которые с напускной застенчивостью поглядывали украдкой на подвешенную к потолку веточку омелы *. Здесь были яблоки и груши, уложенные в высоченные красочные пирамиды. Здесь были гроздья винограда, развешенные тароватым хозяином лавки на самых видных местах, дабы прохожие могли, любуясь ими, совершенно бесплатно глотать слюнки. Здесь были груды орехов — коричневых, чуть подернутых пушком, — чей свежий аромат воскрешал в памяти былые прогулки по лесу, когда так приятно брести, утопая по щиколотку в опавшей листве, и слышать, как она шелестит под ногой. Здесь были печеные яблоки, пухлые, глянцевито-коричневые, выгодно оттенявшие яркую желтизну лимонов и апельсинов и всем своим аппетитным видом настойчиво и пылко убеждавшие вас отнести их домой в бумажном пакете и съесть на десерт. Даже золотые и серебряные рыбки, плававшие в большой чаше, поставленной в центре всего этого великолепия, — даже эти хладнокровные натуры понимали, казалось, что происходит нечто необычное, и, беззвучно разевая рты, все, как одна, в каком-то бесстрастном экстазе описывали круг за кругом внутри своего маленького замкнутого мирка.

А бакалейщики! О, у бакалейщиков всего одна или две ставни, быть может, были сняты с окон, но чего-чего только не увидишь, заглянув туда! * И мало того, что чашки весов так весело позванивали, ударяясь о прилавок, а бечевка так стремительно разматывалась с катушки, а жестяные коробки так проворно прыгали с полки на прилавок, словно это были мячики в руках самого опытного жонглера, а смешанный аромат кофе и чая так приятно щекотал ноздри, а изюму было столько и таких редкостных сортов, а миндаль был так ослепительно бел, а палочки корицы — такие прямые и длинненькие, и все остальные пряности так восхитительно пахли, а цукаты так соблазнительно просвечивали сквозь покрывавшую их сахарную глазурь, что даже у самых равнодушных покупателей начинало сосать под ложечкой! И мало того, что инжир был так мясист и сочен, а вяленые сливы так стыдливо рдели и улыбались так кисло-сладко из своих пышно разукрашенных коробок и все, решительно все выглядело так вкусно и так нарядно в своем рождественском уборе… Самое главное заключалось все же в том, что, невзирая на страшную спешку и нетерпение, которым все были охвачены, невзирая на то, что покупатели то и дело натыкались друг на друга в дверях — их плетеные корзинки только трещали, — и забывали покупки на прилавке, и опрометью бросались за ними обратно, и совершали еще сотню подобных промахов, — невзирая на это, все в предвкушении радостного дня находились в самом праздничном, самом отличном расположении духа, а хозяин и приказчики имели такой добродушный, приветливый вид, что блестящие металлические пряжки в форме сердца, которыми были пристегнуты тесемки их передников, можно было принять по ошибке за их собственные сердца, выставленные наружу для всеобщего обозрения и на радость рождественским галкам, дабы те могли поклевать их на святках *.

Но вот заблаговестили на колокольне, призывая всех добрых людей в храм божий, и веселая, празднично разодетая толпа повалила по улицам. И тут же изо всех переулков и закоулков потекло множество народу: это бедняки несли своих рождественских гусей и уток в пекарни *. Вид этих бедных людей, собравшихся попировать, должно быть очень заинтересовал Духа, ибо он остановился вместе со Скруджем в дверях пекарни и, приподымая крышки с проносимых мимо кастрюль, стал кропить на пищу маслом из своего светильника. И, видно, это был совсем необычный светильник, так как стоило кому-нибудь столкнуться в дверях и завязать перебранку, как Дух кропил из своего светильника спорщиков и к ним тотчас возвращалось благодушие. Стыдно, говорили они, ссориться в первый день рождества. И верно, еще бы не стыдно!

В положенное время колокольный звон утих, и двери пекарен закрылись, но на тротуарах против подвальных окон пекарен появились проталины на снегу, от которых шел такой пар, словно каменные плиты тротуаров тоже варились или парились, и все это приятно свидетельствовало о том, что рождественские обеды уже поставлены в печь.

— Чем это ты на них покропил? — спросил Скрудж Духа. — Может, это придает какой-то особенный аромат кушаньям?

— Да, особенный.

— А ко всякому ли обеду он подойдет?

— К каждому, который подан на стол от чистого сердца, и особенно — к обеду бедняка.

— Почему к обеду бедняка особенно?

— Потому что там он нужней всего.

— Дух, — сказал Скрудж после минутного раздумья, — дивлюсь я тому, что именно ты, из всех существ, являющихся к нам из разных потусторонних сфер, именно ты, Святочный Дух, хочешь во что бы то ни стало помешать этим людям предаваться их невинным удовольствиям.

— Я? — вскричал Дух.

— Ты же хочешь лишить их возможности обедать каждый седьмой день недели * — а у многих это единственный день, когда можно сказать, что они и впрямь обедают. Разве не так?

— Я этого хочу? — повторил Дух.

— Ты же хлопочешь, чтобы по воскресеньям были закрыты все пекарни, сказал Скрудж. — А это то же самое.

— Я хлопочу? — снова возмутился Дух.

— Ну, прости, если я ошибся, но это делается твоим именем или, во всяком случае, от имени твоей родни, — сказал Скрудж.

— Тут, на вашей грешной земле, — сказал Дух, — есть немало людей, которые кичатся своей близостью к нам и, побуждаемые ненавистью, завистью, гневом, гордыней, ханжеством и себялюбием, творят свои дурные дела, прикрываясь нашим именем. Но эти люди столь же чужды нам, как если бы они никогда и не рождались на свет. Запомни это и вини в их поступках только их самих, а не нас.

Скрудж пообещал, что так он и будет поступать впредь, и они, по-прежнему невидимые, перенеслись на глухую окраину города. Надо сказать, что Дух обладал одним удивительным свойством, на которое Скрудж обратил внимание, когда они еще находились возле пекарни: невзирая на свой исполинский рост, этот Призрак чрезвычайно легко приспосабливался к любому месту и стоял под самой низкой кровлей столь же непринужденно, как если бы это были горделивые своды зала, и нисколько не терял при этом своего неземного величия.

И то ли доброму Духу доставляло удовольствие проявлять эту свою особенность, то ли он сделал это потому, что был по натуре великодушен и добр и жалел бедняков, но только прямо к жилищу клерка — того самого, что работал у Скруджа в конторе, — направился он и повлек Скруджа, крепко уцепившегося за край его мантии, за собой. На пороге дома Боба Крэтчита Дух остановился и с улыбкой окропил его жилище из своего светильника. Подумайте только! Жилище Боба, который и получал-то всего каких-нибудь пятнадцать «бобиков», сиречь шиллингов, в неделю! Боба, который по субботам клал в карман всего-навсего пятнадцать материальных воплощений своего христианского имени! И тем не менее святочный Дух удостоил своего благословения все его четыре каморки.

Тут встала миссис Крэтчит, супруга мистера Крэтчита, в дешевом, дважды перелицованном, но зато щедро отделанном лентами туалете — всего на шесть пенсов ленты, а какой вид! — и расстелила на столе скатерть, в чем ей оказала помощь Белинда Крэтчит, ее вторая дочка, тоже щедро отделанная лентами, а юный Питер Крэтчит погрузил тем временем вилку в кастрюлю с картофелем, и когда концы гигантского воротничка (эта личная собственность Боба Крэтчита перешла по случаю великого праздника во владение его сына, и прямого наследника) полезли от резкого движения ему в рот, почувствовал себя таким франтом, что загорелся желанием немедленно щегольнуть своим крахмальным бельем на великосветском гулянье в парке. Тут в комнату с визгом ворвались еще двое Крэтчитов — младший сын и младшая дочка — и, захлебываясь от восторга, оповестили, что возле пекарни пахнет жареным гусем и они сразу по запаху учуяли, что это жарится их гусь. И зачарованные ослепительным видением гуся, нафаршированного луком и шалфеем, они принялись плясать вокруг стола, превознося до небес юного Пита Крэтчита, который тем временем так усердно раздувал огонь в очаге (он ничуть не возомнил о себе лишнего, несмотря на великолепие едва не задушившего его воротничка), что картофелины в лениво булькавшей кастрюле стали вдруг подпрыгивать и стучаться изнутри о крышку, требуя, чтобы их поскорее выпустили на волю и содрали с них шкурку.

— Куда это запропастился ваш бесценный папенька? — вопросила миссис Крэтчит. — И ваш братец Малютка Тим! Да и Марте уже полчаса как надо бы прийти. В прошлое рождество она не запаздывала так.

— Марта здесь, маменька, — произнесла молодая девушка, появляясь в дверях.

— Марта здесь, маменька! — закричали младшие Крэтчиты. — Ура! А какой у нас будет гусь, Марта!

— Господь с тобой, душа моя, где это ты нынче запропала! приветствовала дочку миссис Крэтчит и, расцеловав ее в обе щеки, хлопотливо помогла ей освободиться от капора и шали.

— Вчера допоздна сидели, маменька, надо было закончить всю работу, отвечала девушка. — А сегодня все утро прибирались.

— Ладно! Слава богу, что пришла наконец! — сказала миссис Крэтчит. Садись поближе к огню, душенька моя, обогрейся.

— Нет, нет! Папенька идет! — запищали младшие Крэтчиты, которые умудрялись поспевать решительно всюду. — Спрячься, Марта! Спрячься!

Марта, разумеется, спряталась, а в дверях появился сам отец семейства щуплый человечек в поношенном костюме, подштопанном и вычищенном сообразно случаю, в теплом шарфе, свисавшем спереди фута на три, не считая бахромы, и с Малюткой Тимом на плече. Бедняжка Тим держал в руке маленький костыль, а ноги у него были в металлических шинах.

— А где же наша Марта? — вскричал Боб Крэтчит, озираясь по сторонам.

— Она не придет, — объявила миссис Крэтчит.

— Не придет? — повторил Боб Крэтчит упавшим голосом. А он-то мчался из церкви, как кровный скакун с Малюткой Тимом в седле, и пришел домой галопом! — Не придет к нам на первый день рождества?

Конечно, это была только шутка, но огорченный вид отца так растрогал Марту, что она, не выдержав характера, выскочила из-за двери кладовой и бросилась отцу на шею, а младшие Крэтчиты завладели Малюткой Тимом и потащили его на кухню — послушать, как бурлит вода в котле, в котором варится завернутый в салфетку пудинг.

— А как вел себя наш Малютка Тим? — осведомилась миссис Крэтчит, вдоволь посмеявшись над доверчивостью мужа, в то время как тот радостно расцеловался с дочкой.

— Это не ребенок, а чистое золото, — отвечал Боб. — Чистое золото. Он, понимаешь ли, так часто остается один и все сидит себе и раздумывает, и до такого иной раз додумается — просто диву даешься. Возвращаемся мы с ним домой, а он вдруг и говорит мне: хорошо, дескать, что его видели в церкви. Ведь он калека, и, верно, людям приятно, глядя на него, вспомнить в первый день рождества, кто заставил хромых ходить и слепых сделал зрячими.

Голос Боба заметно дрогнул, когда он заговорил о своем маленьком сыночке, а когда он прибавил, что Тим день ото дня становится все крепче и здоровее, голос у него задрожал еще сильнее.

Боб не успел больше ничего сказать — раздался стук маленького проворного костыля, и Малютка Тим, в сопровождении братца и сестрицы возвратился к своей скамеечке у огня. Боб, подвернув обшлага (бедняга, верно, думал, что им еще может что-нибудь повредить!), налил воды в кувшин, добавил туда джина и несколько ломтиков лимона и принялся все это старательно разбалтывать, а потом поставил греться на медленном огне. Тем временем юный Питер и двое вездесущих младших Крэтчитов отправились за гусем, с которым вскоре и возвратились в торжественной процессии.

Появление гуся произвело невообразимую суматоху. Можно было подумать, что эта домашняя птица такой феномен, по сравнению с которым черный лебедь самое заурядное явление. А впрочем, в этом бедном жилище гусь и впрямь был диковинкой. Миссис Крэтчит подогрела подливку (приготовленную заранее в маленькой кастрюльке), пока она не зашипела. Юный Питер с нечеловеческой энергией принялся разминать картофель. Мисс Белинда добавила сахару в яблочный соус. Марта обтерла горячие тарелки. Боб усадил Малютку Тима в уголку, рядом с собой, а Крэтчиты младшие расставили для всех стулья, не забыв при этом и себя, и застыли у стола на сторожевых постах, закупорив себе ложками рты, дабы не попросить кусочек гуся, прежде чем до них дойдет черед.

Но вот стол накрыт. Прочли молитву. Наступает томительная пауза. Все затаили дыхание, а миссис Крэтчит, окинув испытующим взглядом лезвие ножа для жаркого, приготовилась вонзить его в грудь птицы. Когда же нож вонзился, и брызнул сок, и долгожданный фарш открылся взору, единодушный вздох восторга пронесся над столом, и даже Малютка Тим, подстрекаемый младшими Крэтчитами, постучал по столу рукояткой ножа и слабо пискнул:

— Ура!

Нет, не бывало еще на свете такого гуся! Боб решительно заявил, что никогда не поверит, чтобы где-нибудь мог сыскаться другой такой замечательный фаршированный гусь! Все наперебой восторгались его сочностью и ароматом, а также величиной и дешевизной. С дополнением яблочного соуса и картофельного пюре его вполне хватило на ужин для всей семьи. Да, в самом деле, они даже не смогли его прикончить, как восхищенно заметила миссис Крэтчит, обнаружив уцелевшую на блюде микроскопическую косточку. Однако каждый был сыт, а младшие Крэтчиты не только наелись до отвала, но перемазались луковой начинкой по самые брови. Но вот мисс Белинда сменила тарелки, и миссис Крэтчит в полном одиночестве покинула комнату, дабы вынуть пудинг из котла. Она так волновалась, что пожелала сделать это без свидетелей.

А ну как пудинг не дошел! А ну как он развалится, когда его будут выкладывать из формы! А ну как его стащили, пока они тут веселились и уплетали гуся! Какой-нибудь злоумышленник мог ведь перелезть через забор, забраться во двор и похитить пудинг с черного хода! Такие предположения заставили младших Крэтчитов помертветь от страха. Словом, какие только ужасы не полезли тут в голову!

Внимание! В комнату повалил пар! Это пудинг вынули из котла. Запахло, как во время стирки! Это — от мокрой салфетки. Теперь пахнет как возле трактира, когда рядом кондитерская, а в соседнем доме живет прачка! Ну, конечно, — несут пудинг!

И вот появляется миссис Крэтчит — раскрасневшаяся, запыхавшаяся, но с горделивой улыбкой на лице и с пудингом на блюде, — таким необычайно твердым и крепким, что он более всего похож на рябое пушечное ядро. Пудинг охвачен со всех сторон пламенем от горящего рома и украшен рождественской веткой остролиста, воткнутой в самую его верхушку.

О дивный пудинг! Боб Крэтчит заявил, что за все время их брака миссис Крэтчит еще ни разу ни в чем не удавалось достигнуть такого совершенства, а миссис Крэтчит заявила, что теперь у нее на сердце полегчало, и она может признаться, как грызло ее беспокойство — хватит ли муки. У каждого было что сказать во славу пудинга, но никому и в голову не пришло не только сказать, но хотя бы подумать, что это был очень маленький пудинг для такого большого семейства. Это было бы просто кощунством. Да каждый из Крэтчитов сгорел бы со стыда, если бы позволил себе подобный намек.

Но вот с обедом покончено, скатерть убрали со стола, в камине подмели, разожгли огонь. Попробовали содержимое кувшина и признали его превосходным. На столе появились яблоки и апельсины, а на угли высыпали полный совок каштанов. Зятем все семейство собралось у камелька «в кружок», как выразился Боб Крэтчит, имея в виду, должно быть, полукруг. По правую руку Боба выстроилась в ряд вся коллекция фамильного хрусталя: два стакана и кружка с отбитой ручкой.

Эти сосуды, впрочем, могли вмещать в себя горячую жидкость ничуть не хуже каких-нибудь золотых кубков, и когда Боб наполнял их из кувшина, лицо его сияло, а каштаны на огне шипели и лопались с веселым треском. Затем Боб провозгласил:

— Веселых святок, друзья мои! И да благословит нас всех господь!

И все хором повторили его слова.

— Да осенит нас господь своею милостью! — промолвил и Малютка Тим, когда все умолкли.

Он сидел на своей маленькой скамеечке, тесно прижавшись к отцу. Боб любовно держал в руке его худенькую ручонку, словно боялся, что кто-то может отнять у него сынишку, и хотел все время чувствовать его возле себя.

— Дух, — сказал Скрудж, охваченный сочувствием, которого никогда прежде не испытывал. — Скажи мне, Малютка Тим будет жить?

— Я вижу пустую скамеечку возле этого нищего очага, — отвечал Дух. — И костыль, оставшийся без хозяина, но хранимый с любовью. Если Будущее не внесет в это изменений, ребенок умрет.

— Нет, нет! — вскричал Скрудж. — О нет! Добрый Дух, скажи, что судьба пощадит его!

— Если Будущее не внесет в это изменений, — повторил Дух, — дитя не доживет до следующих святок. Но что за беда? Если ему суждено умереть, пускай себе умирает, и тем сократит излишек населения!

Услыхав, как Дух повторяет его собственные слова, Скрудж повесил голову, терзаемый раскаянием и печалью.

— Человек! — сказал Дух, — Если в груди у тебя сердце, а не камень, остерегись повторять эти злые и пошлые слова, пока тебе еще не дано узнать, ЧТО есть излишек и ГДЕ он есть. Тебе ли решать, кто из людей должен жить и кто — умереть? Быть может, ты сам в глазах небесного судии куда менее достоин жизни, нежели миллионы таких, как ребенок этого бедняка. О боже! Какая-то букашка, пристроившись на былинке, выносит приговор своим голодным собратьям за то, что их так много расплодилось и копошится в пыли!

Скрудж согнулся под тяжестью этих укоров и потупился, трепеща. Но тут же поспешно вскинул глаза, услыхав свое имя.

— За здоровье мистера Скруджа! — сказал Боб. — Я предлагаю тост за мистера Скруджа, без которого не справить бы нам этого праздника.

— Скажешь тоже — не справить! — вскричала миссис Крэтчит, вспыхнув. Жаль, что его здесь нет. Я бы такой тост предложила за его здоровье, что, пожалуй, ему не поздоровилось бы!

— Моя дорогая! — укорил ее Боб. — При детях! В такой день!

— Да уж воистину только ради этого великого дня можно пить за здоровье такого гадкого, бесчувственного, жадного скареды, как мистер Скрудж, заявила миссис Крэтчит. — И ты сам это знаешь, Роберт! Никто не знает его лучше, чем ты, бедняга!

— Моя дорогая, — кротко отвечал Боб. — Сегодня рождество.

— Так и быть, выпью за его здоровье ради тебя и ради праздника, сказала миссис Крэтчит. — Но только не ради него. Пусть себе живет и здравствует. Пожелаем ему веселых святок и счастливого Нового года. То-то он будет весел и счастлив, могу себе представить!

Вслед за матерью выпили и дети, но впервые за весь вечер они пили не от всего сердца. Малютка Тим выпил последним — ему тоже был как-то не по душе этот тост. Мистер Скрудж был злым гением этой семьи. Упоминание о нем черной тенью легло на праздничное сборище, и добрых пять минут ничто не могло прогнать эту мрачную тень.

Но когда она развеялась, им стало еще веселее, чем прежде, от одного сознания, что со Скруджем-Сквалыжником на сей раз покончено. Боб рассказал, какое он присмотрел для Питера местечко, — если дело выгорит, у них прибавится целых пять шиллингов шесть пенсов в неделю. Крэтчиты младшие помирали со смеху при одной мысли, что их Питер станет деловым человеком, а сам юный Питер задумчиво уставился на огонь, устремив взгляд в узкую щель между концами воротничка и словно прикидывая, куда предпочтитедьнее будет поместить капитал, когда к нему начнут поступать такие несметные доходы. Тут Марта, которая была отдана в обучение шляпной мастерице, принялась рассказывать, какую ей приходится выполнять работу и по скольку часов трудиться без передышки, и как она рада, что завтра можно подольше поваляться в постели и хорошенько выспаться, благо праздник, и ее отпустили на весь день, и как намедни она видела одну графиню и одного лорда и лорд был «этакий невысокий, ну совсем как наш Питер». При этих словах Питер подтянул свой воротничок так высоко, что, если бы вы при этом присутствовали, вам, пожалуй, не удалось бы установить, есть ли у него вообще голова. А тем временем каштаны и кувшин уже не раз обошли всех вкруговую, и вот Малютка Тим тоненьким жалобным голоском затянул песенку о маленьком мальчике, заблудившемся в буран, и спел ее, поверьте, превосходно.

Конечно, все это было довольно убого и заурядно, никто в этом семействе не отличался красотой, никто не мог похвалиться хорошим костюмом, — насчет одежды у них вообще было небогато, — башмаки у всех просили каши, а юный Питер, судя по некоторым признакам, уже не раз имел случай познакомиться с ссудной кассой. И тем не менее все здесь были счастливы, довольны друг другом, рады празднику и благодарны судьбе, а когда они стали исчезать, растворяясь в воздухе, лица их как-то особенно засветились, ибо Дух окропил их на прощанье маслом из своего факела, и Скрудж не мог оторвать от них глаз, а в особенности — от Малютки Тима.

Тем временем уже стемнело, и повалил довольно густой снег, и когда Скрудж в сопровождении Духа снова очутился на улице, в каждом доме во всех комнатах, от кухонь до гостиных, уже жарко пылали камины и в окнах заманчиво мерцало их веселое пламя. Здесь дрожащие отблески огня на стекле говорили о приготовлениях к уютному семейному обеду: у очага грелись тарелки, и чья-то рука уже поднялась, чтобы задернуть бордовые портьеры и отгородиться от холода и мрака. Там ребятишки гурьбой высыпали из дому прямо на снег навстречу своим теткам и дядям, кузенам и кузинам, замужним сестрам и женатым братьям, чтобы первыми их приветствовать. А вот на спущенных шторах мелькают тени гостей. А вот кучка красивых девушек в теплых капорах и меховых башмачках, щебеча без умолку, перебегает через дорогу к соседям, и горе одинокому холостяку (очаровательным плутовкам это известно не хуже нас), который увидит их разрумянившиеся от мороза щечки!

Право, глядя на всех этих людей, направлявшихся на дружеские сборища, можно было подумать, что решительно все собрались в гости и ни в одном доме не осталось хозяев, чтобы гостей принять. Но это было не так. Гостей поджидали в каждом доме и то и дело подбрасывали угля в камин.

И как же ликовал Дух! Как радостно устремлялся он вперед, обнажив свою широченную грудь, раскинув большие ладони и щедрой рукой разливая вокруг бесхитростное и зажигательное веселье. Даже фонарщик, бежавший по сумрачной улице, оставляя за собой дрожащую цепочку огней, и приодевшийся, чтобы потом отправиться в, гости, громко рассмеялся, когда Дух пронесся мимо, хотя едва ли могло прийти бедняге в голову, что кто-нибудь, кроме его собственного праздничного настроения, составляет ему в эту минуту компанию.

И вдруг — а Дух хоть бы словом об этом предупредил — Скрудж увидел, что они стоят среди пустынного и мрачного торфяного болота. Огромные разбросанные в беспорядке каменные глыбы придавали болоту вид кладбища каких-то гигантов. Отовсюду сочилась вода — вернее, могла бы сочиться, если бы ее не сковал кругом, насколько хватал глаз, мороз, — и не росло ничего кроме мха, дрока и колючей сорной травы. На западе, на горизонте, закатившееся солнце оставило багрово-красную полосу, которая, словно чей-то угрюмый глаз, взирала на это запустенье и, становясь все уже и уже, померкла, наконец, слившись с сумраком беспросветной ночи.

— Где мы? — спросил Скрудж.

— Там, где живут рудокопы, которые трудятся в недрах земли, — отвечал Дух. — Но и они не чуждаются меня. Смотри!

В оконце какой-то хибарки блеснул огонек, и они поспешно приблизились к ней, пройдя сквозь глинобитную ограду. Их глазам предстала веселая компания, собравшаяся у пылающего очага. Там сидели старые-престарые старик и старуха со своими детьми, внуками и даже правнуками. Все они были одеты нарядно по-праздничному. Старик слабым, дрожащим голосом, то и дело заглушаемым порывами ветра, проносившегося с завываньем над пустынным болотом, пел рождественскую песнь, знакомую ему еще с детства, а все подхватывали хором припев. И всякий раз, когда вокруг старика начинали звучать голоса, он веселел, оживлялся, и голос его креп, а как только голоса стихали, и его голос слабел и замирал.

Дух не замешкался у этой хижины, но, приказав Скруджу покрепче ухватиться за его мантию, полетел дальше над болотом… Куда? Неужто к морю? Да, к морю. Оглянувшись назад, Скрудж, к своему ужасу, увидел грозную гряду скал — оставшийся позади берег. Его оглушил грохот волн. Пенясь, дробясь, неистовствуя, они с ревом врывались в черные, ими же выдолбленные пещеры, словно в ярости своей стремились раздробить землю.

В нескольких милях от берега, на угрюмом, затерянном в море утесе, о который день за днем и год за годом разбивался свирепый прибой, стоял одинокий маяк. Огромные груды морских водорослей облепили его подножье, а буревестники (не порождение ли они ветра, как водоросли — порождение морских глубин?) кружили над ним, взлетая и падая, подобно волнам, которые они задевали крылом.

Но даже здесь двое людей, стороживших маяк, разожгли огонь в очаге, и сквозь узкое окно в каменной толще стены пламя бросало яркий луч света на бурное море. Протянув мозолистые руки над грубым столом, за которым они сидели, сторожа обменялись рукопожатием, затем подняли тяжелые кружки с грогом и пожелали друг другу веселого праздника, а старший, чье лицо, подобно деревянной скульптуре на носу старого фрегата, носило следы жестокой борьбы со стихией, затянул бодрую песню, звучавшую как рев морского прибоя.

И вот уже Дух устремился вперед, над черным бушующим морем. Все вперед и вперед, пока — вдали от всех берегов, как сам он поведал Скруджу, — не опустился вместе с ним на палубу корабля. Они переходили от одной темной и сумрачной фигуры к другой, от кормчего у штурвала — к дозорному на носу, от дозорного — к матросам, стоявшим на вахте, и каждый из этих людей либо напевал тихонько рождественскую песнь, либо думал о наступивших святках, либо вполголоса делился с товарищем воспоминаниями о том, как он праздновал святки когда-то, и выражал надежду следующий праздник провести в кругу семьи. И каждый, кто был на корабле, — спящий или бодрствующий, добрый или злой, — нашел в этот день самые теплые слова для тех, кто был возле, и вспомнил тех, кто и вдали был ему дорог, и порадовался, зная, что им тоже отрадно вспоминать о нем. Словом, так или иначе, но каждый отметил в душе этот великий день.

И каково же было удивление Скруджа, когда, прислушиваясь к завыванию ветра и размышляя над суровой судьбой этих людей, которые неслись вперед во мраке, скользя над бездонной пропастью, столь же неизведанной и таинственной, как сама Смерть, — каково же было его удивление, когда, погруженный в эти думы, он услышал вдруг веселый, заразительный смех. Но тут его ждала еще большая неожиданность, ибо он узнал смех своего племянника и обнаружил, что находится в светлой, просторной, хорошо натопленной комнате, а Дух стоит рядом и с ласковой улыбкой смотрит не на кого другого, как все на того же племянника!

— Ха-ха-ха! — заливался племянник Скруджа. — Ха-ха-ха!

Если вам, читатель, по какой-то невероятной случайности довелось знавать человека, одаренного завидной способностью смеяться еще более заразительно, чем племянник Скруджа, скажу одно: вам неслыханно повезло. Представьте меня ему, и я буду очень дорожить этим знакомством.

Болезнь и скорбь легко передаются от человека к человеку, но все же нет на земле ничего более заразительного, нежели смех и веселое расположение духа, и я усматриваю в этом целесообразное, благородное и справедливое устройство вещей в природе. Итак, племянник Скруджа покатывался со смеху, держась за бока, тряся головой и строя самые уморительные гримасы, а его жена, племянница Скруджа по мужу, глядя на него, смеялась столь же весело. Да и гости не отставали от хозяев — и тоже хохотали во все горло:

— Ха-ха-ха-ха-ха!

— Он сказал, что святки — это вздор, чепуха, чтоб мне пропасть! кричал племянник Скруджа. — И ведь всерьез сказал, ей-богу!

— Да как ему не совестно, Фред! — с возмущением вскричала племянница. Ох, уж эти женщины! Они никогда ничего не делают наполовину и судят обо всем со всей решительностью.

Племянница Скруджа была очень хороша собой, — на редкость хороша. Прелестное личико, наивно-удивленный взгляд, ямочки на щеках. Маленький пухлый ротик казался созданным для поцелуев, как оно без сомнения и было. Крошечные ямочки на подбородке появлялись и исчезали, когда она смеялась, и ни одно существо на свете не обладало парой таких лучезарных глаз. Словом, надо признаться, что она умела подзадорить, но и приласкать — тоже.

— Он забавный старый чудак, — сказал племянник Скруджа. — Не особенно приветлив, конечно, ну что ж, его пороки несут в себе и наказание, и я ему не судья.

— Он ведь очень богат, Фред, — заметила племянница. — По крайней мере ты всегда мне это говорил.

— Да что с того, моя дорогая, — сказал племянник. — Его богатство ему не впрок. Оно и людям не приносит добра и ему не доставляет радости. Он лишил себя даже приятного сознания, что… ха-ха-ха!., что он может когда-нибудь осчастливить своими деньгами нас.

— Терпеть я его не могу! — заявила племянница, и сестры племянницы, да и все прочие дамы выразили совершенно такие же чувства.

— Ну, а по мне он ничего, — сказал племянник. — Мне жаль его, и я не могу питать к нему неприязни, даже если б захотел. Кто страдает от его злых причуд? Он сам — всегда и во всем. Вот, к примеру, он вбил себе в голову, что не любит нас, и не пожелал прийти отобедать с нами. К чему это привело? Лишился обеда, хотя и не бог весть какого.

— А я полагаю, что вовсе не плохого, — возразила племянница, и все поддержали ее, а так как они только что отобедали и собрались у камина, возле которого на столике уже горела лампа и был приготовлен десерт, то с мнением их нельзя не считаться.

— Что ж, рад это слышать, — промолвил племянник Скруджа. — А то я не очень-то верю в искусство молодых хозяюшек. А вы что скажете, Топпер?

Топпер, который совершенно явно имел виды на одну из сестер хозяйки, отвечал, что всякий холостой мужчина — это жалкий отщепенец и не имеет права высказывать суждение о таком предмете. При этих словах сестра племянницы не та, что с розами у корсажа, а пухленькая, с гофрированной кружевной оборочкой у ворота, — залилась краской.

— Ну же, Фред, продолжай, — потребовала племянница Скруджа, хлопая в ладоши. — Вечно он начнет рассказывать и не кончит! Такой нелепый человек!

Племянник Скруджа снова покатился со смеху, и так как смех его был заразителен, все, как один, последовали его примеру, хотя пухленькая сестра племянницы и старалась противостоять заразе, усиленно нюхая флакончик с ароматическим уксусом.

— Я хотел только заметить, — сказал племянник Скруджа, — что его антипатия к нам и нежелание повеселиться с нами вместе лишили его возможности провести несколько часов в приятном обществе, что не причинило бы ему вреда. Это, я думаю, во всяком случае приятнее, чем сидеть наедине со своими мыслями в старой, заплесневелой конторе или в его замшелой квартире. И я намерен приглашать его к нам каждый год, хочет он того или нет, потому что мне его жаль. Он может до конца дней своих хулить святки, но волей-неволей станет лучше судить о них, если из года в год я буду приходить к нему и говорить от чистого сердца: «Как поживаете, дядюшка Скрудж?» Если это расположит его хотя бы к тому, чтобы отписать в завещании своему бедному клерку пятьдесят фунтов — с меня и того довольно. Мне, кстати, сдается, что мои слова тронули его вчера.

Его слова тронули Скруджа! Такая нелепая фантазия дала повод к новому взрыву смеха, но хозяину по причине его на редкость добродушного нрава было совершенно все равно, над кем смеются гости, лишь бы они веселились от души, и, стремясь поддержать их в этом настроении, он с довольным видом пустил вкруговую бутылку вина.

Напившись чая, решили заняться музыкой. В этом семействе музыка была в чести, и когда там принимались распевать песни на два, а то и на три голоса с хором, можете мне поверить, что исполняли их со знанием дела. Особенно отличался мистер Топпер, который очень усердно гудел басом, и при том без особой даже натуги, так что лицо у него не багровело и на лбу не надувались жилы. Племянница Скруджа недурно играла на арфе и в числе прочих музыкальных пьес исполнила одну простенькую песенку (совсем пустячок, вы бы через две минуты уже могли ее насвистать), которую певала когда-то одна маленькая девочка, та, что приехала однажды вечером, чтобы увезти Скруджа из пансиона. Это воспоминание воскресил в душе Скруджа Дух Прошлых Святок, и теперь, когда Скрудж услыхал знакомую мелодию, картины былого снова ожили в его памяти. Скрудж слушал, и сердце его смягчалось все более и более, и ему уже казалось, что, внимай он чаще этим звукам в давно минувшие годы, и, быть может, он всегда стремился бы только к добру на счастье себе и людям, и не пришлось бы духу Джейкоба Марли вставать из могилы.

Однако не одной только музыке был посвящен этот вечер. Помузицировав, принялись играть в фанты. Ведь так отрадно порой снова стать хоть на время детьми! А особенно хорошо это на святках, когда мы празднуем рождение божественного младенца. Впрочем, постойте! Сначала играли в жмурки. Ну, конечно! И никто меня не убедит, что мистер Топпер действительно ничего не видел. Да я скорее поверю, что у него была еще одна пара глаз — на пятках. По-моему, они были в сговоре — он и племянник Скруджа. А Дух тоже был с ними заодно. Если бы вы видели, как мистер Топпер припустился прямиком за толстушкой с кружевной оборочкой, вы бы сами сказали, что это значит чересчур уж рассчитывать на легковерие человеческой натуры. Опрокидывая стулья, роняя каминные щипцы, налетая на фортепьяно, он неотступно гнался за ней по пятам и чуть не задохся, запутавшись в портьерах! Он всегда безошибочно знал, в каком конце комнаты находится пухленькая сестрица хозяйки, и не желал ловить никого другого. Даже если бы вы нарочно поддались ему (а кое-кто и пытался это проделать), он бы, для отвода глаз, пожалуй, притворился, что хочет вас словить, — да только какой бы дурак ему поверил! — и тотчас устремился бы в другом направлении — за пухлой сестрицей.

— Это нечестно! — восклицала она, и не раз, и оно в самом деле было нечестно. Но как ни увертывалась она от него, как ни проскальзывала, шелестя шелковыми юбками, перед самым его носом, ему все же удалось ее поймать, и вот тут — когда он загнал ее в угол, откуда ей уже не было спасения, — вот тут поведение его стало поистине чудовищным. Сколь гнусно было его притворство, когда он делал вид, что не узнает ее и должен коснуться лент у нее на голове и какого-то колечка на пальчике и какой-то цепочки на шее, чтобы удостовериться, что это действительно она. Без сомнения, она не преминула высказать ему свое мнение о нем, когда они, укрывшись за портьерой, поверяли друг другу какие-то секреты, в то время как с завязанными глазами бегал уже кто-то другой.

Племянница Скруджа не играла в жмурки. Ее удобно устроили в уютном уголке, усадив в глубокое кресло и подставив под ноги скамеечку, причем Дух и Скрудж оказались как раз за ее спиной. Но в фантах и она приняла участие, а когда играли в «Любишь не любишь» — так находчиво придумывала ответы на любую букву алфавита, что привела всех в неописуемый восторг. Столь же блистательно отличилась она и в игре «Как, Когда, Где» и к тайной радости племянника Скруджа совершенно затмила всех своих сестер, хотя они тоже были весьма шустрые девицы, что охотно подтвердил бы вам мистер Топпер. Гостей было человек двадцать, не меньше, и все — и молод и стар — принимали участие в играх, а вместе с ними и Скрудж. В своем увлечении игрой он забывал, что голос его беззвучен для ушей смертных, и не раз громко заявлял о своей догадке, и она почти всегда оказывалась правильной, ибо самые острые иголки, что выпускает уайтчеплская игольная фабрика, не могли бы сравниться по остроте с умом Скруджа, за исключением, конечно, тех случаев, когда он считал почему-либо необходимым прикидываться тупицей.

Такое его поведение пришлось, должно быть, Призраку по вкусу, ибо он бросил на Скруджа довольно благосклонный взгляд. Скрудж принялся, как ребенок, выпрашивать у него разрешения побыть с гостями, пока они не отправятся по домам, но Дух отвечал, что это невозможно.

— Они затеяли новую игру! — молил Скрудж. — Ну хоть полчасика, Дух! Только полчасика!

Игра называлась «Да и Нет». Племянник Скруджа должен был задрать какой-нибудь предмет, а остальные — угадать, что он задумал. По условиям игры он мог отвечать на все вопросы только «да» или «нет». Под перекрестным огнем посыпавшихся на него вопросов удалось мало-помалу установить, что он задумал некое животное, — ныне здравствующее животное, довольно противное животное, свирепое животное, животное, которое порой ворчит, порой рычит, а порой вроде бы разговаривает, и которое живет в Лондоне, и ходит по улицам, и которое не водят на цепи и не показывают за деньги, и живет оно не в зверинце, и мясом его не торгуют на рынке, и это не лошадь, и не осел, и не корова, и не бык, и не тигр, и не собака, и не свинья и не кошка, и не медведь. При каждом новом вопросе племянник Скруджа снова заливался хохотом и в конце концов пришел в такой раж, что вскочил с дивана и начал от восторга топать ногами. Тут пухленькая сестричка племянницы расхохоталась вдруг так же неистово и воскликнула.

— Угадала! Я знаю, что вы задумали, Фред! Знак!

— Ну что? — закричал Фред.

— Это ваш дядюшка Скру-у-у-дж!

Да, так оно и было. Тут уж восторг стал всеобщим, хотя кое-кто нашел нужным возразить, что на вопрос: «Это медведь?» — следовало ответить не «нет», а «да», так как отрицательный ответ мог сбить с толку тех, кто уже был близок к истине.

— Ну, мы так потешились насчет старика, — сказал племянник, — что было бы черной неблагодарностью не выпить теперь за его здоровье. Прошу каждого взять свой бокал глинтвейна. Предлагаю тост за дядюшку Скруджа!

— За дядюшку Скруджа! — закричали все.

— Пожелаем старику, где бы он сейчас ни находился, веселого рождества и счастливого Нового года! — указал племянник. — Он не захотел принять от меня этих пожеланий, но пусть они все же сбудутся. Итак, за дядюшку Скруджа!

А дядюшка Скрудж тем временем незаметно для себя так развеселился, и на сердце у него стало так легко, что он непременно провозгласил бы тост за здоровье всей честной компании, не подозревавшей о его присутствии, и поблагодарил бы ее в своей ответной, хотя и беззвучной речи, если бы Дух дал ему на это время. Но едва последнее слово слетело с уст племянника, как видение исчезло, и Дух со Скруджем снова пустились в странствие.

Далеко-далеко лежал их путь, и немало посетили они жилищ, и немало повидали отдаленных мест, и везде приносили людям радость и счастье. Дух стоял у изголовья больного, и больной ободрялся и веселел; он приближался к скитальцам, тоскующим на чужбине, и им казалось, что отчизна близко; к изнемогающим в житейской борьбе — и они окрылялись новой надеждой; к беднякам — и они обретали в себе богатство. В тюрьмах, больницах и богадельнях, в убогих приютах нищеты — всюду, где суетность и жалкая земная гордыня не закрывают сердца человека перед благодатным духом праздника, всюду давал он людям свое благословение и учил Скруджа заповедям милосердия.

Долго длилась эта ночь, если то была всею одна лишь ночь, в чем Скрудж имел основания сомневаться, ибо ему казалось, что обе святочные недели пролетели с тех пор, как он пустился с Духом в путь. И еще одну странность заметил Скрудж: в то время как сам он внешне совсем не изменился, Призрак старел у него на глазах. Скрудж давно уже видел происходящую в Духе перемену, однако до поры до времени молчал. Но вот, покинув детский праздник, устроенный в крещенский вечер, и очутившись вместе с Духом на открытой равнине, он взглянул на него и заметил, что волосы его совсем поседели.

— Скажи мне, разве жизнь духов так коротка? — спросил его тут Скрудж.

— Моя жизнь на этой планете быстротечна, — отвечал Дух. — И сегодня ночью ей придет конец.

— Сегодня ночью? — вскричал Скрудж.

— Сегодня в полночь. Чу! Срок близится. В это мгновение часы на колокольне пробили три четверти двенадцатого.

— Прости меня, если об этом нельзя спрашивать, — сказал Скрудж, пристально глядя на мантию Духа. — Но мне чудится, что под твоим одеянием скрыто нечто странное. Что это виднеется из-под края твоей одежды — птичья лапа?

— Нет, даже на птичьей лапе больше мяса, чем на этих костях, последовал печальный ответ Духа. — Взгляни!

Он откинул край мантии, и глазам Скруджа предстали двое детей несчастные, заморенные, уродливые, жалкие и вместе с тем страшные. Стоя на коленях, они припали к ногам Духа и уцепились за его мантию.

— О Человек, взгляни на них! — воскликнул Дух. — Взгляни же, взгляни на них!

Это были мальчик и девочка. Тощие, мертвенно-бледные, в лохмотьях, они глядели исподлобья, как волчата, в то же время распластываясь у ног Духа в унизительной покорности. Нежная юность должна была бы цвести на этих щеках, играя свежим румянцем, но чья-то дряхлая, морщинистая рука, подобно руке времени, исказила, обезобразила их черты и иссушила кожу, обвисшую как тряпка. То, что могло бы быть престолом ангелов, стало приютом демонов, грозящих всему живому. За все века исполненной тайн истории мироздания никакое унижение или извращение человеческой природы, никакие нарушения ее законов не создавали, казалось, ничего столь чудовищного и отталкивающего, как эти два уродца.

Скрудж отпрянул в ужасе. Когда эти несчастные создания столь внезапно предстали перед ним, он хотел было сказать, что они очень славные дети, но слова застряли у него в горле, как будто язык не пожелал принять участия в такой вопиющей лжи.

— Это твои дети. Дух? — вот и все, что он нашел в себе силы произнести.

— Они — порождение Человека, — отвечал Дух, опуская глаза на детей. Но видишь, они припали к моим стопам, прося защиты от тех, кто их породил. Имя мальчика — Невежество. Имя девочки — Нищета. Остерегайся обоих и всего, что им сродни, но пуще всего берегись мальчишки, ибо на лбу у него начертано «Гибель» и гибель он несет с собой, если эта надпись не будет стерта. Что ж, отрицай это! — вскричал Дух, повернувшись в сторону города и простирая к нему руку.

Поноси тех, кто станет тебе это говорить! Используй невежество и нищету в своих нечистых, своекорыстных целях! Увеличь их, умножь! И жди конца!

— Разве нет им помощи, нет пристанища? — воскликнул Скрудж.

— Разве нет у нас тюрем? — спросил Дух, повторяя собственные слова Скруджа. — Разве нет у нас работных домов?

В это мгновение часы пробили полночь.

Скрудж оглянулся, ища Духа, но его уже не было. Когда двенадцатый удар колокола прогудел в тишине, Скрудж вспомнил предсказание Джейкоба Марли и, подняв глаза, увидел величественный Призрак, закутанный с ног до головы в плащ с капюшоном и, подобно облаку или туману, плывший над землей к нему навстречу.

[/spoiler]

СТРОФА ЧЕТВЕРТАЯ

[spoiler effect=»simple» show=»Читать «]Последний из Духов

Дух приближался — безмолвно, медленно, сурово. И когда он был совсем близко, такой мрачной таинственностью повеяло от него на Скруджа, что тот упал перед ним на колени.

Черное, похожее на саван одеяние Призрака скрывало его голову, лицо, фигуру — видна была только одна простертая вперед рука. Не будь этой руки, Призрак слился бы с ночью и стал бы неразличим среди окружавшего его мрака.

Благоговейный трепет объял Скруджа, когда эта высокая величавая и таинственная фигура остановилась возле него. Призрак не двигался и не произносил ни слова, а Скрудж испытывал только ужас — больше ничего.

— Дух Будущих Святок, не ты ли почтил меня своим посещением? — спросил, наконец, Скрудж.

Дух ничего не ответил, но рука его указала куда-то вперед.

— Ты намерен открыть мне то, что еще не произошло, но должно произойти в будущем? — продолжал свои вопросы Скрудж. — Не так ли, Дух?

Складки одеяния, ниспадающего с головы Духа, слегка шевельнулись, словно Дух кивнул. Другого ответа Скрудж не получил.

Хотя общество привидений стало уже привычным для Скруджа, однако эта молчаливая фигура внушала ему такой ужас, что колени у него подгибались, и, собравшись следовать за Призраком, он почувствовал, что едва держится на ногах. Должно быть, Призрак заметил его состояние, ибо он приостановился на мгновение, как бы для того, чтобы дать ему возможность прийти в себя.

Но Скруджу от этой передышки стало только хуже. Необъяснимый ужас пронизывал все его существо при мысли о том, что под прикрытием этого черного, мрачного савана взор Призрака неотступно следит за ним, в то время как сам он, сколько бы ни напрягал зрение, не может разглядеть ничего, кроме этой мертвенно-бледной руки и огромной черной бесформенной массы.

— Дух Будущих Святок! — воскликнул Скрудж. — Я страшусь тебя. Ни один из являвшихся мне призраков не пугал меня так, как ты. Но я знаю, что ты хочешь мне добра, а я стремлюсь к добру и надеюсь стать отныне другим человеком и потому готов с сердцем, исполненным благодарности следовать за тобой. Разве ты не хочешь сказать мне что-нибудь?

Призрак ничего не ответил. Рука его по-прежнему была простерта вперед.

— Веди меня! — сказал Скрудж. — Веди! Ночь быстро близится к рассвету, и каждая минута для меня драгоценна — я знаю это. Веди же меня, Призрак!

Привидение двинулось вперед так же безмолвно, как и появилось. Скрудж последовал за ним в тени его одеяния, которое как бы поддерживало его над землей и увлекало за собой.

Они вступили в город — вернее, город, казалось, внезапно сам вырос вокруг них и обступил их со всех сторон. И вот они уже очутились в центре города — на Бирже, в толпе коммерсантов, которые сновали туда и сюда и собирались группами, и поглядывали на часы, и позванивали монетами в кармане, и в раздумье перебирали массивные золотые брелоки, словом, все было, как всегда, — знакомая Скруджу картина.

Дух остановился возле небольшой кучки дельцов. Заметив, что рука Призрака указывает на них, Скрудж приблизился и стал прислушиваться к их разговору.

— Нет, — сказал огромный тучный мужчина с чудовищным тройным подбородком. — Об этом мне ничего не известно. Знаю только, что он умер.

— Когда же это случилось? — спросил кто-то.

— Да как будто прошедшей ночью.

— А что с ним было? — спросил третий, беря изрядную понюшку табаку из огромной табакерки. — Мне казалось, он всех переживет.

— А бог его знает, — промолвил первый и зевнул.

— Что же он сделал со своими деньгами? — спросил краснолицый господин, у которого с самого кончика носа свисал нарост, как у индюка.

— Не слыхал, не знаю, — отвечал человек с тройным подбородком и снова зевнул.

— Оставил их своей фирме, должно быть. Мне он их не оставил. Это-то уж я знаю доподлинно. Шутка была встречена общим смехом.

— Похоже, пышных похорон не будет, — продолжал человек с подбородком. Пропади я пропадом, если кто-нибудь придет его хоронить. Может, нам собраться компанией и показать пример?

— Что ж, если будут поминки, я не прочь, — отозвался джентльмен с наростом на носу. — За такой труд не грех и покормить.

Снова смех.

— Я, видать, бескорыстнее всех вас, — сказал человек с подбородком, так как никогда не надеваю черных перчаток и никогда не завтракаю второй раз, но тем не менее готов пойти, если кто-нибудь присоединится. Ведь рассудить, так я, пожалуй, был самым близким его приятелем. Как-никак, а при встречах мы всегда останавливались потолковать. Ну, до завтра, господа.

Собеседники разошлись в разные стороны и смешались с другими группами дельцов, а Скрудж, который знал всех этих людей, вопросительно посмотрел на Духа, ожидая от него объяснения.

Призрак двинулся к выходу. Перст его указывал на улицу, где только что повстречались двое людей. Скрудж прислушался к их беседе, полагая, что здесь он найдет, наконец, объяснение всему.

Этих людей он тоже знал как нельзя лучше. Оба были дельцами, весьма богатыми и весьма влиятельными. Скрудж всегда очень дорожил их мнением о себе. С деловой точки зрения, разумеется. Исключительно с деловой точки зрения.

— Добрый день, — сказал один.

— Добрый день, — отвечал другой.

— Слыхали? — сказал первый. — Он попал-таки, наконец, черту в лапы.

— Да, слыхал, — отвечал другой. — Каков мороз!

— Самый рождественский. Вы не любитель покататься на коньках?

— Нет, нет. Мало у меня без того забот! Мое почтение!

Вот и все, ни слова больше. Встретились, потолковали н разошлись.

Поначалу Скрудж был несколько удивлен, что Дух может придавать значение такой пустой на первый взгляд беседе, но потом решил, что в словах этих людей заключен какой-то скрытый смысл, и принялся размышлять, что же это такое. Разговоры эти едва ли могли иметь отношение к смерти Джейкоба, его старого компаньона, так как то было делом Прошлого, а областью Духа было Будущее. Но о ком же они толковали? У него же нет ни близких, ни друзей. Однако, ни секунды не сомневаясь, что в этих речах заложен глубокий нравственный смысл, направленный на его благо, Скрудж решил сберечь в памяти своей, как драгоценнейший клад, все, что приведется ему увидеть или услышать, а прежде всего внимательно наблюдать за своим двойником, когда тот появится. Его собственное поведение в будущем даст, казалось ему, ключ ко всему происходящему и поможет разгадать все загадки.

Скрудж снова заглянул на Биржу, ища здесь своего двойника, но на его обычном месте стоял какой-то незнакомый человек. В этот час Скруджу полагалось уже быть на Бирже, однако он не нашел себя ни там, ни в толпе, теснившейся у входа. Впрочем, это не очень его удивило. Он увидел в этом лишь доказательство того, что принятое им в душе решение — совершенно изменить свой образ жизни — осуществилось.

Черной безмолвной тенью стоял рядом с ним Призрак с простертой вперед рукой. Очнувшись от своих раздумий, Скрудж заметил, что рука Призрака протянута к нему, а Невидимый Взор, — как ему почудилось, — пронизывает его насквозь. Скрудж содрогнулся и почувствовал, что кровь леденеет у него в жилах.

Покинув это оживленное место, они углубились в глухой район трущоб, куда Скрудж никогда прежде не заглядывал, хотя знал, где расположен этот квартал и какой дурной пользуется он славой. Узкие, грязные улочки; жалкие домишки и лавчонки; едва прикрытый зловонным тряпьем, пьяный, отталкивающий в своем убожестве люд. Глухие переулки, подворотни, словно стоки нечистот, извергали в лабиринт кривых улиц свою вонь, свою грязь, свой блуд, и весь квартал смердел пороком, преступлениями, нищетой.

В самой гуще этих притонов и трущоб стояла лавка старьевщика — низкая и словно придавленная к земле односкатной крышей. Здесь за гроши скупали тряпки, старые жестянки, бутылки, кости и прочую ветошь и хлам. На полу лавчонки были свалены в кучу ржавые гвозди, ключи, куски дверных цепочек, задвижки, чашки от весов, сломанные пилы, гири и разный другой железный лом. Кучи подозрительного тряпья, комья тухлого сала, груды костей скрывали, казалось, темные тайны, в которые мало кому пришла бы охота проникнуть. И среди всех этих отбросов, служивших предметом купли-продажи, возле сложенной из старого кирпича печурки, где догорали угли, сидел седой мошенник, довольно преклонного возраста. Отгородившись от внешнего мира с его зимней стужей при помощи занавески из полуистлевших лохмотьев, развешенных на веревке, он удовлетворенно посасывал трубку и наслаждался покоем в тиши своего уединения.

Когда Скрудж, ведомый Призраком, приблизился к этому человеку, какая-то женщина с объемистым узлом в руках крадучись шмыгнула в лавку. Но едва она переступила порог, как в дверях показалась другая женщина тоже с какой-то поклажей, а следом за ней в лавку вошел мужчина в порыжелой черной паре, и все трое были в равной мере поражены, узнав друг друга. С минуту длилось общее безмолвное изумление, которое разделил и старьевщик, посасывавший свою трубку. Затем трое пришедших разразились смехом.

— Уж будьте покойны, поденщица всегда поспеет первой! — воскликнула та, что опередила остальных. — Ну а прачка уж будет второй, а посыльный гробовщика — третьим. Смотри-ка, старина Джо, какой случай! Ведь не сговариваясь сошлись, видал?

— Что ж, лучшего места для встречи вам бы и не сыскать, — отвечал старик Джо, вынимая трубку изо рта. — Проходите в гостиную. Ты-то, голубушка, уж давно свой человек здесь, да и эти двое тоже не чужие. Погодите, я сейчас притворю дверь. Ишь ты! Как скрипит! Во всей лавке, верно, не сыщется куска такого старого ржавого железа, как эти петли, и таких старых костей, как мои. Ха-ха-ха! Здесь все одно другого стоит, всем нам пора на свалку. Проходите в гостиную! Проводите в гостиную!

Гостиной называлась часть комнаты, за тряпичной занавеской. Старик сгреб угли в кучу старым металлическим прутом от лестничного ковра, мундштуком трубки снял нагар с чадившей лампы (время было уже позднее) и снова сунул трубку в рот.

Тем временем женщина, которая пришла первой, швырнула свой узел на пол, с нахальным видом плюхнулась на табуретку, уперлась кулаками в колени и вызывающе поглядела на тех, кто пришел после нее.

— Ну, в чем дело? Чего это вы уставились на меня, миссис Дилбер? сказала она. — Каждый вправе позаботиться о себе. Он-то это умел.

— Что верно, то верно, — сказала прачка. — И никто не умел так, как он.

— А коли так, чего же ты стоишь и таращишь глаза, словно кого-то боишься? Никто же не узнает. Ворон ворону глаз не выклюет.

— Да уж, верно, нет! — сказали в один голос миссис Дилбер и мужчина. Уж это так.

— Вот и ладно! — вскричала поденщица. — И хватит об этом. Подумаешь, велика беда, если они там недосчитаются двух-трех вещичек вроде этих вот. Покойника от этого не убудет, думается мне.

— И в самом деле, — смеясь, поддакнула миссис Дилбер.

— Ежели этот старый скряга хотел, чтобы все у него осталось в целости-сохранности, когда он отдаст богу душу, — продолжала поденщица, почему он не жил как все люди? Живи он по-людски, уж, верно, кто-нибудь приглядел бы за ним в его смертный час, и не подох бы он так один-одинешенек.

— Истинная правда! — сказала миссис Дилбер. — Это ему наказание за грехи.

— Эх, жалко, наказали-то мы его мало, — отвечала та. — Да, кабы можно было побольше его наказать, уж я бы охулки на руку не положила, верьте слову. Ну, ладно, развяжите-ка этот узел, дядюшка Джо, и назовите вашу цену. Говорите начистоту. Я ничего не боюсь — первая покажу свое добро. И этих не боюсь — пусть смотрят. Будто мы и раньше не знали, что каждый из нас прибирает к рукам, что может. Только я в этом греха не вижу. Развязывайте узел, Джо.

Но благородные ее друзья не пожелали уступить ей в отваге, и мужчина в порыжелом черном сюртуке храбро ринулся в бой и первым предъявил свою добычу. Она была невелика. Два-три брелока, вставочка для карандаша, пара запонок да дешевенькая булавка для галстука — вот, в сущности, и все. Старикашка Джо обследовал все эти предметы один за другим, оценил, проставил стоимость каждого мелом на стене и видя, что больше ждать нечего, подвел итог.

— Вот сколько вы получите, — сказал старьевщик, — и ни пенса больше, пусть меня сожгут живьем. Кто следующий?

Следующей оказалась миссис Дилбер. Она предъявила простыни и полотенца, кое-что из одежды, две старомодные серебряные ложечки, щипчики для сахара и несколько пар старых сапог. Все это также получило свою оценку мелом на стене.

— Дамам я всегда переплачиваю, — сказал старикашка. — Это моя слабость. Таким-то манером я и разоряюсь. Вот сколько вам следует. Если попросите накинуть еще хоть пенни и станете торговаться, я пожалею, что был так щедр, и сбавлю полкроны.

— А теперь развяжите мой узел, Джо, — сказана поденщица.

Старикашка опустился на колени, чтобы удобнее было орудовать, и, распутав множество узелков, извлек довольно большой и тяжелый сверток какой-то темной материи.

— Что это такое? — спросил старьевщик. — Никак полог?

— Ну да, — со смехом отвечала женщина, покачиваясь на табурете. — Полог от кровати.

— Да неужто ты сняла всю эту штуку — всю, как есть, вместе с кольцами, — когда он еще лежал там?

— Само собой, сняла, — отвечала женщина. — А что такого?

— Ну, голубушка, тебе на роду написано нажить капитал, — заметил старьевщик. — И ты его наживешь.

— Скажите на милость, уж не ради ли этого скряги стану я отказываться от добра, которое плохо лежит, — невозмутимо отвечала женщина. — Не беспокойтесь, не на такую напали. Гляди, старик, не закапай одеяло жиром.

— Это его одеяло? — спросил старьевщик.

— А чье же еще? — отвечала женщина. — Теперь небось и без одеяла не простудится!

— А отчего он умер? Уж не от заразы ли какой? — спросил старик и, бросив разбирать веши, поднял глаза на женщину.

— Не бойся, — отвечала та. — Не так уж приятно было возиться с ним, а когда б он был еще и заразный, разве бы я стала из-за такого хлама. Эй, смотри, глаза не прогляди. Да можешь пялить их на эту сорочку, пока они не лопнут, тут не только что дырочки — ни одной обтрепанной петли не сыщется. Самая лучшая его сорочка. Из тонкого полотна. А кабы не я, так бы зря и пропала.

— Как это пропала? — спросил старьевщик.

— Да ведь напялили на него и чуть было в ней не похоронили, — со смехом отвечала женщина. — Не знаю, какой дурак это сделал, ну а я взяла да и сняла. Уж если простой коленкор и для погребения не годится, так на какую же его делают потребу? Нет, для него это в самый раз. Гаже все равно не станет, во что ни обряди.

Скрудж в ужасе прислушивался к ее словам. Он смотрел на этих людей, собравшихся вокруг награбленного добра при скудном свете лампы, и испытывал такое негодование и омерзение, словно присутствовал при том, как свора непотребных демонов торгуется из-за трупа.

— Ха-ха-ха! — рассмеялась поденщица, когда старикашка Джо достал фланелевый мешочек, отсчитал несколько монет и разложил их кучками на полу каждому его долю. — Вот как все вышло! Видали? Пока был жив, он всех от себя отваживал, будто нарочно, чтоб мы могли поживиться на нем, когда он упокоится. Ха-ха-ха!

— Дух! — промолвил Скрудж, дрожа с головы до пят. — Я понял, понял! Участь этого несчастного могла быть и моей участью. Все шло к тому… Боже милостивый, Это еще что?

Он отпрянул в неизъяснимом страхе, ибо все изменилось вокруг и теперь он стоял у изголовья чьей-то кровати, едва не касаясь ее рукой. Стоял возле неприбранной кровати без полога, на которой под рваной простыней лежал кто-то, хотя и безгласный, но возвещавший о своей судьбе леденящим душу языком.

В комнате было темно, слишком темно, чтобы что-нибудь разглядеть, хотя Скрудж, повинуясь какому-то внутреннему побуждению, и озирался по сторонам, стараясь понять, где он находится. Только слабый луч света, проникавший откуда-то извне, падал прямо на кровать, где ограбленный, обездоленный, необмытый, неоплаканный, покинутый всеми — покоился мертвец.

Скрудж взглянул на Духа. Его неподвижная рука указывала на голову покойника. Простыня была так небрежно наброшена на труп, что Скруджу стоило чуть приподнять край — только пальцем пошевелить, — и он увидел бы лицо. Скрудж понимал это, жаждал это сделать, знал, как это легко, но был бессилен откинуть простыню — так же бессилен, как и освободиться от Призрака, стоящего за его спиной.

О Смерть, Смерть, холодная, жестокая, неумолимая Смерть! Воздвигни здесь свой престол и окружи его всеми ужасами, коими ты повелеваешь, ибо здесь твои владения! Но если этот человек был любим и почитаем при жизни, тогда над ним не властна твоя злая сила, и в глазах тех, кто любил его, тебе не удастся исказить ни единой черты его лица! Пусть рука его теперь тяжела и падает бессильно, пусть умолкло сердце и кровь остыла в жилах, — но эта рука была щедра, честна и надежна, это сердце было отважно, нежно и горячо, и в этих жилах текла кровь человека, а не зверя. Рази, Тень, рази! И ты увидишь, как добрые его деяния — семена жизни вечной — восстанут из отверстой раны и переживут того, кто их творил!

Кто произнес эти слова? Никто. Однако они явственно прозвучали в ушах Скруджа, когда он стоял перед покойником. И Скрудж подумал: если бы этот человек мог встать сейчас со своего ложа, что первое ожило бы в его душе? Алчность, жажда наживы, испепеляющие сердце заботы? Да, поистине славную кончину они ему уготовили!

Вот он лежит в темном пустом доме, и нет на всем свете человека — ни мужчины, ни женщины, ни ребенка — никого, кто мог бы сказать: «Этот человек был добр ко мне, и в память того, что как-то раз он сказал мне доброе слово, я теперь позабочусь о нем». Только кошка скребется за дверью, заслышав, как пищат под шестком крысы, пытаясь прогрызть себе лазейку. Что влечет этих тварей в убежище смерти, почему подняли они такую возню? Скрудж боялся об этом даже подумать.

— Дух! — сказал он. — Мне страшно. Верь мне — даже покинув это место, я все равно навсегда сохраню в памяти урок, который я здесь получил. Уйдем отсюда!

Но неподвижная рука по-прежнему указывала на изголовье кровати.

— Я понимаю тебя, — сказал Скрудж. — И я бы сделал это, если б мог. Но я не в силах, Дух. Не в силах!

И снова ему почудилось, что Призрак вперил в него взгляд.

— Если есть в этом городе хоть одна душа, которую эта смерть не оставит равнодушной, — вне себя от муки вскричал Скрудж, — покажи мне ее, Дух, молю тебя!

Черный плащ Призрака распростерся перед ним наподобие крыла, а когда он опустился, глазам Скруджа открылась освещенная солнцем комната, в которой находилась мать с детьми.

Мать, видимо, кого то ждала — с тревогой, с нетерпением. Она ходила из угла в угол, вздрагивая при каждом стуке, поглядывала то на часы, то в окно, бралась за шитье и тотчас его бросала, и видно было, как донимают ее возгласы ребятишек, увлеченных игрой. Наконец раздался долгожданный стук, и она бросилась отворить дверь. Вошел муж. Он был еще молод, но истомленное заботой лицо его говорило о перенесенных невзгодах. Впрочем, сейчас оно хранило какое-то необычное выражение: казалось, он чему-то рад и вместе с тем смущен и тщетно пытается умерить эту радость.

Он сел за стол — обед уже давно ждал его у камина, — и когда жена после довольно длительного молчания нерешительно спросила его, какие новости, этот вопрос окончательно привел его в замешательство.

— Скажи только — хорошие или дурные? — спросила она снова, стараясь прийти ему на помощь.

— Дурные, — последовал ответ.

— Мы разорены?

— Нет, Кэрелайн, есть еще надежда.

— Да ведь это, если он смягчится! — недоумевающе ответила она. Конечно, если такое чудо возможно, тогда еще не все потеряно.

— Смягчиться уже не в его власти, — отвечал муж. — Он умер.

Если внешность его жены не была обманчива, — то это было кроткое, терпеливое создание. Однако, услыхав слова мужа, она возблагодарила в душе судьбу и, всплеснув руками, открыто выразила свою радость. В следующую секунду она уже устыдилась своего порыва и пожалела о нем, но все же таково было первое движение ее сердца.

— Выходит, эта полупьяная особа сообщила мне истинную правду вчера, когда я пытался проникнуть к нему и получить отсрочку на неделю, — помнишь, я рассказывал тебе. Я-то думал, что это просто отговорка, чтобы отделаться от меня. Но оказывается, он и в самом деле был тяжко болен. Более того — он умирал!

— Кому же должны мы теперь выплачивать долг?

— Не знаю. Во всяком случае, теперь мы успеем как-нибудь обернуться. А если и не успеем, то не может быть, чтобы наследник оказался столь же безжалостным кредитором, как покойный. Это была бы неслыханная неудача. Нет, мы можем сегодня заснуть спокойно, Кэрелайн!

Да, как бы ни пытались они умерить свою радость, у них отлегло от сердца. И у детей, которые, сбившись в кучку возле родителей, молча прислушивались к малопонятным для них речам, личики тоже невольно просветлели. Смерть человека принесла счастье в этот дом — вот что показал Дух Скруджу.

— Покажи мне другие, более добрые чувства, Дух, которые пробудила в людях эта смерть, — взмолился Скрудж, — или эта темная комната будет всегда неотступно стоять перед моими глазами.

И Дух повел Скруджа по улицам, где каждый булыжник был ему знаком, и по пути Скрудж все озирался по сторонам в надежде увидеть своего двойника, но так и не увидел его. И вот они вступили в убогое жилище Боба Крэтчита, которое Скруджу уже удалось посетить однажды, и увидали мать и детей, сидевших у очага.

Тишина. Глубокая тишина. Шумные маленькие Крэтчиты, сидят в углу безмолвные и неподвижные, как изваяния. Взгляд их прикован к Питеру, который держит в руках раскрытую книгу. Мать и дочь заняты шитьем. Но как они все молчаливы!

— И взяв дитя, поставил его посреди них!*

Где Скрудж еще раньше слыхал эти слова не в грезах, а наяву? А сейчас их, верно, прочел вслух Питер — в ту минуту, когда Скрудж и Дух переступали порог. Почему же он замолчал?

Мать положила шитье на стол и прикрыла глаза рукой.

— От черного глаза ломит, — сказала она.

От черного? !Ах, бедный, бедный, Малютка Тим!

— Вот уже и полегчало, — сказала миссис Крэтчит. — Глаза слезятся от работы при свечах. Не хватало еще, чтобы ваш отец застал меня с красными глазами. Кажется, ему пора бы уже быть дома.

— Давно пора, — сказал Питер, захлопывая книгу. — Но знаешь, мама, последние дни он стал ходить как-то потише, чем всегда.

Все снова примолкли. Наконец мать сказала спокойным, ровным голосом, который всего лишь раз чуть-чуть дрогнул.

— А помнится, как быстро он ходил с Малюткой Тимом на плече.

— Да, и я помню! — вскричал Питер. — Я часто видел.

— И я видел! — воскликнул один из маленьких Крэтчитов, и дочери тоже это подтвердили.

— Да ведь он был как перышко! — продолжала мать, низко склонившись над шитьем. — А отец так его любил, что для него это совсем не составляло труда. А вот и он сам!

Она поспешила к мужу навстречу, и маленький Боб в своем неизменном шарфе — без него он бы продрог до костей, бедняга! — вошел в комнату. Чайник с чаем уже дожидался хозяина на очаге, и все наперебой стали наливать ему чай и ухаживать за ним. Затем двое маленьких Крэтчитов взобрались к отцу на колени, и каждый прижался щечкой к его щеке, как бы говоря: «Не печалься, папа! Не надо!»

Боб весело болтал с ребятишками и обменивался ласковыми словами со всеми членами своего семейства. Заметив лежавшее на столе шитье, он похвалил миссис Крэтчит и дочерей за прилежание и сноровку. Они закончат все куда раньше воскресенья, заметил он.

— Воскресенья? — А ты был там сегодня, Роберт? — спросила жена.

— Да, моя дорогая, — отвечал Боб. — И жалею, что ты не могла пойти. Тебе было бы отрадно поглядеть, как там все зелено. Но ты же будешь часто его навещать. А я обещал ему ходить туда каждое воскресенье. Сыночек мой, сыночек! — внезапно вскричал Боб. — Маленький мой! Крошка моя!

Слезы хлынули у него из глаз. Он не мог их сдержать. Слишком уж он любил сынишку, чтобы совладать с собой.

Он поднялся наверх — в ярко и весело освещенную комнату, разубранную зелеными ветвями остролиста. Возле постели ребенка стоял стул, и по всему видно было, что кто-то, быть может всего минуту назад, был здесь, сидел у этой кроватки… Бедняга Боб тоже присел на стул, посидел немного, погруженный в думу, и когда ему удалось справиться со своей скорбью, поцеловал маленькое личико. Он спустился вниз умиротворенный, покорившийся неизбежности.

Опять все собрались у огня, и потекла беседа. Мать и дочери снова взялись за шитье. Боб принялся рассказывать им о необыкновенной доброте племянника Скруджа, который и видел-то его всего-навсего один-единственный раз, но тем не менее сегодня, встретившись с ним на улице и заметив, что он немного расстроен, — ну просто самую малость приуныл, пояснил Боб, — стал участливо расспрашивать, что его так огорчило.

— Более приятного, обходительного господина я еще в жизни не встречал, — сказал Боб. — Ну, я тут же все ему и рассказал. «От всего сердца соболезную вам, мистер Крэтчит, — сказал он. — И вам и вашей доброй супруге». Кстати, откуда он это-то мог узнать, не понимаю.

— Что «это», мой дорогой?

— Да вот — что ты добрая супруга, — отвечал Боб.

— Кто ж этого не знает! — вскричал Питер.

— Правильно, сынок, — сказал Боб. — Все знают, думается мне. «От всего сердца соболезную вашей доброй супруге, — сказал он. — Если я могу хоть чем-нибудь быть вам полезен, прошу вас, приходите ко мне, вот мой адрес», сказал он и дал мне свою визитную карточку!

— И дело даже не в том, что он может чем-то нам помочь, — продолжал Боб, — Дело в том, что он был так добр, — вот что замечательно! Ну, прямо, будто он знал нашего Малютку Тима и горюет вместе с нами.

— По всему видно, что это добрая душа, — заметила миссис Крэтчят.

— А если б ты его видела, моя дорогая, да поговорила с ним, что бы ты тогда сказала! — отвечал Боб.

Я ничуть не удивлюсь, если он пристроит Питера на какое-нибудь хорошее местечко, помяни мое слово.

— Ты слышишь, Питер! — сказала миссис Крэтчит.

— А тогда, — воскликнула одна из девочек, — Питер найдет себе невесту и обзаведется своим домом.

— Отвяжись, — ухмыльнулся Питер.

— Конечно, со временем это может случиться, моя дорогая, — сказал Боб. — Однако спешить, мне кажется, некуда. Но когда бы и как бы мы ни разлучились друг с другом, я уверен, что никто из нас не забудет нашего бедного Малютку Тима… не так ли? Не забудет этой первой разлуки в нашей семье.

— Никогда, отец! — воскликнули все в один голос.

— И я знаю, — продолжал Боб, — знаю, мои дорогие, что мы всегда будем помнить, как кроток и терпелив был всегда наш дорогой Малютка, и никогда не станем ссориться — ведь это значило бы действительно забыть его!

— Никогда, никогда, отец! — снова последовал дружный ответ.

— Я счастлив, когда слышу это, — сказал Боб. — Я очень счастлив.

Тут миссис Крэтчит поцеловала мужа, а за ней — и обе старшие дочки, а за ними — и оба малыша, а Питер потряс отцу руку. Малютка Тим! В твоей младенческой душе тлела святая господня искра!

— Дух, — сказал Скрудж. — Что-то говорит мне, что час нашего расставанья близок. Я знаю это, хотя мне и неведомо — откуда. Скажи, кто был этот усопший человек, которого мы видели?

Дух Будущих Святок снова повлек его дальше и, как показалось Скруджу, перенес в какое-то иное время (впрочем, последние видения сменяли друг друга без всякой видимой связи и порядка — их объединяло лишь то, что все они принадлежали будущему) и привел в район деловых контор, но и тут Скрудж не увидел себя. А Дух все продолжал увлекать его дальше, как бы к некоей твердо намеченной цели, пока Скрудж не взмолился, прося его помедлить немного.

— В этом дворе, через который мы так поспешно проходим, — сказал Скрудж, — находится моя контора. Я работаю тут уже много лет. Вон она. Покажи же мне, что ждет меня впереди!

Дух приостановился, но рука его была простерта в другом направлении.

— Этот дом здесь! — воскликнул Скрудж. — Почему же ты указываешь в другую сторону, Дух?

Неумолимый перст не дрогнул.

Скрудж торопливо шагнул к окну своей конторы и заглянул внутрь. Да, это по-прежнему была контора — только не его. Обстановка стала другой, и в кресле сидел не он. А рука Призрака все также указывала куда-то вдаль.

Скрудж снова присоединился к Призраку и, недоумевая — куда же он сам-то мог подеваться? — последовал за ним. Наконец они достигли какой-то чугунной ограды. Прежде чем ступить за эту ограду, Скрудж огляделся по сторонам.

Кладбище. Так вот где, должно быть, покоятся останки несчастного, чье имя предстоит ему, наконец, узнать. Нечего сказать, подходящее для него место упокоения! Тесное — могила к могиле, — сжатое со всех сторон домами, заросшее сорной травой — жирной, впитавшей в себя не жизненные соки, а трупную гниль. Славное местечко!

Призрак остановился среди могил и указал на одну из них. Скрудж, трепеща, шагнул к ней. Ничто не изменилось в обличье Призрака, но Скрудж с ужасом почувствовал, что какой-то новый смысл открывается ему в этой величавой фигуре.

— Прежде чем я ступлю последний шаг к этой могильной плите, на которую ты указуешь, — сказал Скрудж, — ответь мне на один вопрос, Дух. Предстали ли мне призраки того, что будет, или призраки того, что может быть?

Но Дух все также безмолвствовал, а рука его указывала на могилу, у которой он остановился.

— Жизненный путь человека, если неуклонно ему следовать, ведет к предопределенному концу, — произнес Скрудж. — Но если человек сойдет с этого пути, то и конец будет другим. Скажи, ведь так же может измениться и то, что ты показываешь мне сейчас?

Но Призрак по-прежнему был безмолвен и неподвижен.

Дрожь пробрала Скруджа с головы до пят. На коленях он подполз к могиле и, следуя взглядом за указующим перстом Призрака, прочел на заросшей травой каменной плите свое собственное имя: ЭБИНИЗЕР СКРУДЖ.

— Так это был я — тот, кого видели мы на смертном одре? — возопил он, стоя на коленях.

Рука Призрака указала на него и снова на могилу.

— Нет, нет, Дух! О нет!

Рука оставалась неподвижной.

— Дух! — вскричал Скрудж, цепляясь за его подол. — Выслушай меня’ Я уже не тот человек, каким был. И я уже не буду таким, каким стал бы, не доведись мне встретиться с тобой. Зачем показываешь ты мне все это если нет для меня спасения!

В первый раз за все время рука Призрака чуть приметно дрогнула.

— Добрый Дух, — продолжал молить его Скрудж, распростершись перед ним на земле. — Ты жалеешь меня, самая твоя природа побуждает тебя к милосердию. Скажи же, что, изменив свою жизнь, я могу еще спастись от участи, которая мне уготована.

Благостная рука затрепетала.

— Я буду чтить рождество в сердце своем и хранить память о нем весь год. Я искуплю свое Прошлое Настоящим и Будущим, и воспоминание о трех Духах всегда будет живо во мне. Я не забуду их памятных уроков, не затворю своего сердца для них. О, скажи, что я могу стереть надпись с этой могильной плиты!

И Скрудж в беспредельной муке схватил руку Призрака. Призрак сделал попытку освободиться, но отчаяние придало Скруджу силы, и он крепко вцепился в руку. Все же Призрак оказался сильнее и оттолкнул Скруджа от себя.

Воздев руки в последней мольбе, Скрудж снова воззвал к Духу, чтобы он изменил его участь, и вдруг заметил, что в обличье Духа произошла перемена. Его капюшон и мантия сморщились, обвисли, весь он съежился и превратился в резную колонку кровати.

[/spoiler]

СТРОФА ПЯТАЯ

[spoiler effect=»simple» show=»Читать «]Заключение

Да! И это была колонка его собственной кровати, и комната была тоже его собственная. А лучше всего и замечательнее всего было то, что и Будущее принадлежало ему и он мог еще изменить свою судьбу.

— Я искуплю свое Прошлое Настоящим и Будущим! — повторил Скрудж, проворно вылезая из постели. — И память о трех Духах будет вечно жить во мне! О Джейкоб Марли! Возблагодарим же Небо и светлый праздник рождества! На коленях возношу я им хвалу, старина Джейкоб! На коленях!

Он так горел желанием осуществить свои добрые намерения и так был взволнован, что голос не повиновался ему, а лицо все еще было мокро от слез, ибо он рыдал навзрыд, когда старался умилостивить Духа.

— Он здесь! — кричал Скрудж, хватаясь за полог и прижимая его к груди. — Он здесь, и кольца здесь, и никто его не срывал! Все здесь… и я здесь… и да сгинут призраки того, что могло быть! И они сгинут, я знаю! Они сгинут!

Говоря так, он возился со своей одеждой, выворачивал ее наизнанку, надевал задом наперед, совал руку не в тот рукав, и ногу не в ту штанину, словом, проделывал в волнении кучу всяких несообразностей.

— Сам не знаю, что со мной творится! — вскричал он, плача и смеясь и с помощью обвившихся вокруг него чулок превращаясь в некое подобие Лаокоона. Мне так легко, словно я пушинка, так радостно, словно я ангел, так весело, словно я школьник! А голова идет кругом, как у пьяного! Поздравляю с рождеством, с веселыми святками всех, всех! Желаю счастья в Новом году всем, всем на свете! Гоп-ля-ля! Гоп-ля-ля! Ура! Ура! Ой-ля-ля!

Он резво ринулся в гостиную и остановился, запыхавшись.

— Вот и кастрюлька, в которой была овсянка! — воскликнул он и снова забегал по комнате. — А вот через эту дверь проникла сюда Тень Джейкоба Марли! А в этом углу сидел Дух Нынешних Святок! А за этим окном я видел летающие души. Все так, все на месте, и все это было, было! Ха-ха-ха!

Ничего не скажешь это был превосходный смех, смех, что надо, — особенно для человека, который давно уже разучился смеяться. И ведь это было только начало, только предвестие еще многих минут такого же радостного, веселого, задушевного смеха.

— Какой же сегодня день, какое число? — вопросил Скрудж. — Не знаю, как долго пробыл я среди Духов. Не знаю. Я ничего не знаю. Я как новорожденное дитя. Пусть! Не беда. Оно и лучше — быть младенцем. Гоп-ля-ля! Гоп-ля-ля! Ура! Ой-ля-ля!

Его ликующие возгласы прервал церковный благовест. О, как весело звонили колокола! Динь-динь-бом! Динь-динь-бом! Дили-дили-дили! Дили-дили-дили! Бом-бом-бом! О, как чудесно! Как дивно, дивно!

Подбежав к окну, Скрудж поднял раму и высунулся наружу. Ни мглы, ни тумана! Ясный, погожий день. Колкий, бодрящий мороз. Он свистит в свою ледяную дудочку и заставляет кровь, приплясывая, бежать по жилам. Золотое солнце! Лазурное небо! Прозрачный свежий воздух! Веселый перезвон колоколов! О, как чудесно! Как дивно, дивно!

— Какой нынче день? — свесившись вниз, крикнул Скрудж какому-то мальчишке, который, вырядившись, как на праздник, торчал у него под окнами и глазел по сторонам.

— ЧЕГО? — в неописуемом изумлении спросил мальчишка.

— Какой у нас нынче день, милый мальчуган? — повторил Скрудж.

— Нынче? — снова изумился мальчишка. — Да ведь нынче РОЖДЕСТВО!

«Рождество! — подумал Скрудж. — Так я не пропустил праздника! Духи свершили все это в одну ночь. Они все могут, стоит им захотеть. Разумеется, могут. Разумеется».

— Послушай, милый мальчик!

— Эге? — отозвался мальчишка.

— Ты знаешь курятную лавку, через квартал отсюда, на углу? — спросил Скрудж.

— Ну как не знать! — отвечал тот.

— Какой умный ребенок! — восхитился Скрудж. — Изумительный ребенок! А не знаешь ли ты, продали они уже индюшку, что висела у них в окне? Не маленькую индюшку, а большую, премированную?

— Самую большую, с меня ростом?

— Какой поразительный ребенок! — воскликнул Скрудж. — Поговорить с таким одно удовольствие. Да, да, самую большую, постреленок ты этакий!

— Она и сейчас там висит, — сообщил мальчишка.

— Висит? — сказал Скрудж. — Так сбегай купи ее.

— Пошел ты! — буркнул мальчишка.

— Нет, нет, я не шучу, — заверил его Скрудж. — Поди купи ее и вели принести сюда, а я скажу им, куда ее доставить. Приведи сюда приказчика и получишь от меня шиллинг. А если обернешься в пять минут, получишь полкроны!

Мальчишка полетел стрелой, и, верно, искусна была рука, спустившая эту стрелу с тетивы, ибо она не потеряла даром ни секунды.

— Я пошлю индюшку Бобу Крэтчиту! — пробормотал Скрудж и от восторга так и покатился со смеху. — То-то он будет голову ломать — кто это ему прислал. Индюшка-то, пожалуй, вдвое больше крошки Тима. Даже Джо Миллеру * никогда бы не придумать такой штуки, — послать индюшку Бобу!

Перо плохо слушалось его, но он все же нацарапал кое-как адрес и спустился вниз, — отпереть входную дверь. Он стоял, поджидая приказчика, и тут взгляд его упал на дверной молоток.

— Я буду любить его до конца дней моих! — вскричал Скрудж, поглаживая молоток рукой. — А ведь я и не смотрел на него прежде. Какое у него честное, открытое лицо! Чудесный молоток! А вот и индюшка! Ура! Гоп-ля-ля! Мое почтение! С праздником!

Ну и индюшка же это была — всем индюшкам индюшка! Сомнительно, чтобы эта птица могла когда-нибудь держаться на ногах — они бы подломились под ее тяжестью, как две соломинки.

— Ну нет, вам ее не дотащить до Кемден-Тауна, — сказал Скрудж. Придется нанять кэб.

Он говорил это, довольно посмеиваясь, и, довольно посмеиваясь, уплатил за индюшку, и, довольно посмеиваясь, заплатил за кэб, и, довольно посмеиваясь, расплатился с мальчишкой и, довольно посмеиваясь, опустился, запыхавшись, в кресло и продолжал смеяться, пока слезы не потекли у него по щекам.

Побриться оказалось нелегкой задачей, так как руки у него все еще сильно тряслись, а бритье требует сугубой осторожности, даже если вы не позволяете себе пританцовывать во время этого занятия. Впрочем, отхвати Скрудж себе кончик носа, он преспокойно залепил бы рану пластырем и остался бы и тут вполне всем доволен.

Наконец, приодевшись по-праздничному, он вышел из дому. По улицам уже валом валил народ — совсем как в то рождественское утро, которое Скрудж провел с Духом Нынешних Святок, и, заложив руки за спину, Скрудж шагал по улице, сияющей улыбкой приветствуя каждого встречного. И такой был у него счастливый, располагающий к себе вид, что двое-трое прохожих, дружелюбно улыбнувшись в ответ, сказали ему:

— Доброе утро, сэр! С праздником вас!

И Скрудж не раз говаривал потом, что слова эти прозвучали в его ушах райской музыкой.

Не успел он отдалиться от дому, как увидел, что навстречу ему идет дородный господин — тот самый, что, зайдя к нему в контору в сочельник вечером, спросил:

— Скрудж и Марли, если не ошибаюсь?

У него упало сердце при мысли о том, каким взглядом подарит его этот почтенный старец, когда они сойдутся, но он знал, что не должен уклоняться от предначертанного ему пути.

— Приветствую вас, дорогой сэр, — сказал Скрудж, убыстряя шаг и протягивая обе руки старому джентльмену. — Надеюсь, вы успешно завершили вчера ваше предприятие? Вы затеяли очень доброе дело. Поздравляю вас с праздником, сэр!

— Мистер Скрудж?

— Совершенно верно, — отвечал Скрудж. — Это имя, но боюсь, что оно звучит для вас не очень-то приятно. Позвольте попросить у вас прощения. И вы меня очень обяжете, если… — Тут Скрудж прошептал ему что-то на ухо.

— Господи помилуй! — вскричал джентльмен, разинув рот от удивления. Мой дорогой мистер Скрудж, вы шутите?

— Ни в коей мере, — сказал Скрудж. — И прошу вас, ни фартингом меньше. Поверьте я этим лишь оплачиваю часть своих старинных долгов. Можете вы оказать мне это одолжение?

— Дорогой сэр! — сказал тот, пожимая ему руку. — Я просто не знаю, как и благодарить вас, такая щедр…

— Прошу вас, ни слова больше, — прервал его Скрудж. — Доставьте мне удовольствие — зайдите меня проведать. Очень вас прошу.

— С радостью! — вскричал старый джентльмен, и не могло быть сомнения, что это говорилось от души.

— Благодарю вас, — сказал Скрудж. — Тысячу раз благодарю! Премного вам обязан. Дай вам бог здоровья!

Скрудж побывал в церкви, затем побродил по улицам. Он приглядывался к прохожим, спешившим мимо, гладил по головке детей, беседовал с нищими, заглядывал в окна квартир и в подвальные окна кухонь, и все, что он видел, наполняло его сердце радостью. Думал ли он когда-нибудь, что самая обычная прогулка — да и вообще что бы то ни было — может сделать его таким счастливым!

А когда стало смеркаться, он направил свои стопы к дому племянника.

Не раз и не два прошелся он мимо дома туда и обратно, не решаясь постучать в дверь. Наконец, собравшись с духом, поднялся на крыльцо.

— Дома хозяин? — спросил он девушку, открывшую ему дверь. Какая милая девушка! Прекрасная девушка!

— Дома, сэр.

— А где он, моя прелесть? -спросил Скрудж.

— В столовой, сэр, и хозяйка тоже. Позвольте, я вас провожу.

— Благодарю. Ваш хозяин меня знает, — сказал Скрудж, уже взявшись за ручку двери в столовую. — Я пройду сам, моя дорогая.

Он тихонько повернул ручку и просунул голову в дверь. Хозяева в эту минуту обозревали парадно накрытый обеденный стол. Молодые хозяева постоянно бывают исполнены беспокойства по поводу сервировки стола и готовы десятки раз проверять, все ли на месте.

— Фред! — позвал Скрудж.

Силы небесные, как вздрогнула племянница! Она сидела в углу, поставив ноги на скамеечку, и Скрудж совсем позабыл про нее в эту минуту, иначе он никогда и ни под каким видом не стал бы так ее пугать.

— С нами крестная сила! — вскричал Фред. — Кто это?

— Это я, твой дядюшка Скрудж. Я пришел к тебе пообедать. Ты примешь меня, Фред?

Примет ли он дядюшку! Да он на радостях едва не оторвал ему напрочь руку. Через пять минут Скрудж уже чувствовал себя как дома. Такого сердечного приема он еще отродясь не встречал.

Племянница выглядела совершенно так же, как в том видении, которое явилось ему накануне. То же самое можно было сказать и про Топпера, который вскоре пришел, и про пухленькую сестричку, которая появилась следом за ним, да и про всех, когда все были в сборе.

Ах, какой это был чудесный вечер! И какие чудесные игры! И какое чудесное единодушие во всем! Какое счастье!

А наутро, чуть свет, Скрудж уже сидел у себя в конторе. О да, он пришел спозаранок. Он горел желанием попасть туда раньше Боба Крэтчита и уличить клерка в том, что он опоздал на работу. Скрудж просто мечтал об этом.

И это ему удалось! Да, удалось! Часы пробили девять. Боба нет. Четверть десятого. Боба нет. Он опоздал ровно на восемнадцать с половиной минут. Скрудж сидел за своей конторкой, настежь распахнув дверь, чтобы видеть, как Боб проскользнет в свой чуланчик.

Еще за дверью Боб стащил с головы шляпу и размотал свой теплый шарф. И вот он уже сидел на табурете и с такой быстротой скрипел по бумаге пером, словно хотел догнать и оставить позади ускользнувшие от него девять часов.

— А вот и вы! — проворчал Скрудж, подражая своему собственному вечному брюзжанию. — Как прикажете понять ваше появление на работе в этот час дня?

— Прошу прощения, сэр, — сказал Боб. — Я в самом деле немного опоздал!

— Ах, вот как! Вы опоздали? — подхватил Скрудж. — О да, мне тоже сдается, что вы опоздали. Будьте любезны, потрудитесь подойти сюда, сэр.

— Ведь это один-единственный раз за весь год, сэр, — жалобно проговорил Боб, выползая из своего чуланчика. — Больше этого не будет, сэр. Я позволил себе вчера немного повеселиться.

— Ну вот, что я вам скажу, приятель, — промолвил Скрудж. — Больше я этого не потерплю, а посему… — Тут он соскочил со стула и дал Бобу такого тумака под ложечку, что тот задом влетел обратно в свой чулан. — А посему, продолжал Скрудж, — я намерен прибавить вам жалования!

Боб задрожал и украдкой потянулся к линейке. У него мелькнула было мысль оглушить Скруджа ударом по голове, скрутить ему руки за спиной, крикнуть караул и ждать, пока принесут смирительную рубашку.

— Поздравляю вас с праздником, Боб, — сказал Скрудж, хлопнув Боба по плечу, и на этот раз видно было, что он в полном разуме. — И желаю вам, Боб, дружище, хорошенько развлечься на этих святках, а то прежде вы по моей милости не очень-то веселились. Я прибавлю вам жалования и постараюсь что-нибудь сделать и для вашего семейства. Сегодня вечером мы потолкуем об этом за бокалом рождественского глинтвейна, а сейчас, Боб Крэтчит, прежде чем вы нацарапаете еще хоть одну запятую, я приказываю вам сбегать купить ведерко угля да разжечь пожарче огонь.

И Скрудж сдержал свое слово. Он сделал все, что обещал Бобу, и даже больше, куда больше. А Малютке Тиму, который, к слову сказать, вскоре совсем поправился, он был всегда вторым отцом. И таким он стал добрым другом, таким тароватым хозяином, и таким щедрым человеком, что наш славный старый город может им только гордиться. Да и не только наш — любой добрый старый город, или городишко, или селение в любом уголке нашей доброй старой земли. Кое-кто посмеивался над этим превращением, но Скрудж не обращал на них внимания смейтесь на здоровье! Он был достаточно умен и знал, что так уж устроен мир, — всегда найдутся люди, готовые подвергнуть осмеянию доброе дело. Он понимал, что те, кто смеется, — слепы, и думал: пусть себе смеются, лишь бы не плакали! На сердце у него было весело и легко, и для него этого было вполне довольно.

Больше он уже никогда не водил компании с духами, — в этом смысле он придерживался принципов полного воздержания, — и про него шла молва, что никто не умеет так чтить и справлять святки, как он. Ах, если бы и про нас могли сказать то же самое! Про всех нас! А теперь нам остается только повторить за Малюткой Тимом: да осенит нас всех господь бог своею милостью!

[/spoiler]

«Рождественские повести» Чарльз Диккенс

В пору Рождества что-то появляется в душе такое, что жаждет приятных слегка страшноватых историй, сладкого чая и домашнего тепла. Ну с чаем и теплом все обстоит в XXI веке довольно успешно, а вот за историями приходится возвращаться на 150 лет назад и открывать повести-сказки Чарльза Диккенса. Не зря я называю эти сочинения сказками, так как в них чувствуется неповторимый вкус волшебства, который присущ великим сказочникам Андерсену, Братьям Гримм и т. д.  В эти три дня я обратилась к трем повестям «Рождественская песнь в прозе», «Колокола» и «Рождественская елка». О двух первых вы наверняка уже слышали, а о третьей, возможно, и нет.  


Первое произведение получило знаменитую мультипликационную экранизацию и, естественно, небывалую популярность уже при жизни автора. «Рождественская песнь в прозе» дарит отличные минуты читателю и дает поверить каждому в силу Рождества и добра. Эта повесть самая рождественская из всех рождественских повестей. 
 
«Колокола» будут звонить пока вы их не услышите. Любой предмет может пробудить в вас мысли и тревоги, а каждая мысль может достучаться до души. Если правда было бы можно узнать наперед что вырастет из посеянных зерен, но лишь в радостный день Рождества колокола могут так чисто говорить с нашими душами, что мы увидим все наяву и еще останется время исправить содеянное. Основная мысль по-моему заключается в том, что не все люди говорят правду, хотя могут свято верить своим словам, и безусловно, необходимо просто верить в свои силы.
[spoiler]
     Рассказ о Духах церковных часов перевод М. Лорие

ПЕРВАЯ ЧЕТВЕРТЬ

     Немного найдется людей,  -  а  поскольку  желательно  с  самого  начала
устранить возможные недомолвки  между  рассказчиком  и  читателем,  я  прошу
отметить, что свое утверждение отношу не только к людям молодым или к  малым
детям, но ко всем решительно людям, детям и взрослым, старым и молодым, тем,
что еще тянутся кверху, и тем, что уже растут книзу,  -  немного,  повторяю,
найдется людей, которые согласились бы спать в  церкви.  Я  не  говорю  -  в
жаркий летний день, во время проповеди (такое иногда случалось), нет, я имею
в виду ночью и в полном одиночестве. Я знаю, что при ярком свете  дня  такое
мнение многим покажется до крайности удивительным. Но оно касается  ночи.  И
обсуждать его следует ночью. И я ручаюсь, что сумею  отстоять  его  в  любую
ветреную зимнюю ночь, выбранную  для  этого  случая,  в  споре  с  любым  из
множества противников, который захочет встретиться со мною наедине на старом
кладбище, у  дверей  старой  церкви,  предварительно  разрешив  мне  -  если
требуется ему лишний довод - запереть его в этой церкви до утра.
     Ибо есть у ночного  ветра  удручающая  привычка  рыскать  вокруг  такой
церкви, испуская жалобные стоны, и невидимой рукой дергать двери и  окна,  и
выискивать, в какую бы щель пробраться. Проникнув  же  внутрь  и  словно  не
найдя того, что искал, а чего он искал - неведомо, он воет, и  причитает,  и
просится обратно на волю; мало того, что он мечется по  приделам,  кружит  и
кружит между колонн, задевает басы органа: нет, он еще  взмывает  под  самую
крышу и норовит разнять стропила;  потом,  отчаявшись,  бросается  вниз,  на
каменные плиты пола, и ворча заползает в склепы. И тут же тихонько  вылезает
оттуда и крадется вдоль стен, точно читая шепотом надписи в память  усопших.
Прочитав одни, он разражается пронзительным хохотом,  над  другими  горестно
стонет и плачет. А послушать  его,  когда  он  заберется  в  алтарь!  Так  и
кажется, что он выводит там заунывную песнь  о  злодеяниях  и  убийствах,  о
ложных богах, которым поклоняются вопреки скрижалям Завета -  с  виду  таким
красивым и гладким, а на самом деле поруганным и разбитым. Ох, помилуй  нас,
господи, мы тут так уютно уселись в кружок у огня. Поистине страшный голос у
полночного ветра, поющего в церкви!
     А вверху-то, на колокольне! Вот где разбойник  ветер  ревет  и  свищет!
Вверху, на колокольне, где он волен шнырять туда-сюда в  пролеты  арок  и  в
амбразуры,  завиваться  винтом  вокруг  узкой  отвесной  лестницы,   крутить
скрипучую флюгарку и сотрясать  всю  башню  так,  что  ее  дрожь  пробирает!
Вверху, на колокольне, там,  где  вышка  для  звонарей  и  железные  поручни
изъедены ржавчиной, а свинцовые листы кровли, покоробившиеся от частой смены
жары и холода, гремят и прогибаются,  если  ступит  на  них  невзначай  нога
человека; где птицы прилепили свои растрепанные гнезда в углах между  старых
дубовых брусьев и балок; и пыль состарилась и поседела; и  пятнистые  пауки,
разжиревшие  и  обленившиеся  на  покое,  мерно  покачиваются   в   воздухе,
колеблемом колокольным  звоном,  и  никогда  не  покидают  своих  домотканых
воздушных замков, не лезут в тревоге вверх, как матросы по вантам, не падают
наземь и потом не перебирают проворно десятком ног, спасая одну-единственную
жизнь! Вверху на колокольне старой церкви, много выше огней и  глухих  шумов
города и много ниже летящих облаков, бросающих на него свою тень, - вот  где
уныло и жутко в зимнюю ночь;  и  там  вверху,  на  колокольне  одной  старой
церкви, жили колокола, о которых я поведу рассказ.
     То были очень старые колокола, уж вы мне поверьте.  Когда-то  давно  их
крестили епископы, - так давно, что свидетельство об их крещении  потерялось
еще в незапамятные времена и никто не знал,  как  их  нарекли.  Были  у  них
крестные отцы и крестные матери (сам я, к слову сказать, скорее отважился бы
пойте в крестные отцы к колоколу,  нежели  к  младенцу  мужского  пола),  и,
наверно, каждый  из  них,  как  полагается,  получил  в  подарок  серебряный
стаканчик. Но время скосило их восприемников, а Генрих Восьмой переплавил их
стаканчики;* и теперь они висели на колокольне безыменные и бесстаканные.
     Но только не бессловесные. Отнюдь нет.  У  них  были  громкие,  чистые,
заливистые, звонкие голоса, далеко разносившиеся по ветру.  Да  и  не  такие
робкие это были колокола, чтобы подчиняться прихотям ветра:  когда  находила
на него блажь дуть не в ту сторону, они храбро с ним боролись  и  все  равно
по-царски щедро дарили своим радостным звоном  каждого,  кому  хотелось  его
услышать; известны случаи, когда в бурную ночь они решали во что  бы  то  ни
стало достигнуть слуха несчастной матери, склонившейся над больным ребенком,
или жены ушедшего в плавание моряка, и тогда им удавалось  наголову  разбить
даже северо-западного буяна, прямо-таки расколошматить  его,  как  выражался
Тоби Вэк; ибо, хотя обычно его называли Трухти Вэк, настоящее его  имя  было
Тоби, и никто не мог переименовать его (кроме как в Тобиаса) без особого  на
то постановления парламента: ведь в свое время  над  ним,  так  же  как  над
колоколами, совершили по всем правилам обряд  крещения,  пусть  и  не  столь
торжественно и не при столь громких кликах народного ликования.
     Должен признаться, что  я  лично  разделяю  суждение  Тоби  Вэка  -  уж
кто-кто, а он-то имел полную возможность составить себе правильное  суждение
на этот счет. Что утверждал Тоби Вэк, то утверждаю и я.  И  я  всегда  готов
постоять за него, хотя стоять-то ему приходилось, да  еще  целыми  днями  (и
очень тоскливое это было занятие) как раз перед дверью церкви. Дело  в  том,
что Тоби Вэк был рассыльным, и именно здесь он дожидался поручений.
     А  каково  дожидаться  в  таком  месте  в  зимнее  время,  когда   тебя
просвистывает насквозь, и весь покрываешься гусиной кожей, и нос  синеет,  а
глаза краснеют, и стынут ноги, и зуб на зуб не попадает, - это Тоби Вэк знал
как нельзя лучше. Ветер - особенно восточный - налетал из-за  угла  с  такой
яростью,  словно  затем  только  и  принесся  с  того  конца  света,   чтобы
поизмываться над Тоби.  И  нередко  казалось,  что  он  сгоряча  проскакивал
дальше, чем следует, потому что, выметнувшись из-за угла и миновав Тоби,  он
круто поворачивал обратно, словно восклицая: "Ах, вот он где!" -  и  тот  же
час куцый белый фартук Тоби вскидывало ему на голову (так задирают  курточку
напроказившему   мальчишке),   жиденькая   тросточка   начинала   беспомощно
трепыхаться в его руке, ноги выписывали самые невероятные кренделя, а  всего
Тоби, накренившегося к земле, крутило то вправо то влево, и  так  швыряло  и
било, и трепало и дергало, и мотало и поднимало в воздух, что еще немножко -
и показалось бы настоящим чудом, почему он не взлетает под облака -  как  то
бывает иногда со скопищами лягушек, улиток и прочих легковесных тварей  -  и
не проливается дождем, к великому удивлению местных жителей, на какой-нибудь
отдаленный уголок земли, где в глаза не видали рассыльных.
     Но ветреные дни, хотя Тоби в эти дни и  доставалось  так  немилосердно,
все же были для него почти праздниками. Честное слово. Ему казалось,  что  в
такие дни время идет быстрее и не так долго приходится ждать шестипенсовика;
когда он бывал голоден и удручен, необходимость бороться с  озорной  стихией
развлекала его и подбадривала. Мороз или, скажем, снег - это тоже  было  для
него развлечение; он даже считал, что они ему на пользу, хотя в каком именно
смысле на пользу, это он вряд ли сумел  бы  объяснить.  Но  так  или  иначе,
ветер,  мороз  и  снег,  да  еще,  пожалуй,  хороший  крупный  град  приятно
разнообразили жизнь Тоби Вэка.
     Мокреть - вот что было хуже всего, - холодная, липкая мокреть,  которая
окутывала его, точно отсыревшая шинель, - другой шинели у него и не было,  а
без этой он предпочел бы обойтись! Мокрые  дни,  когда  с  неба  неспешно  и
упорно сеял  частый  дождь,  когда  улица,  так  же  как  Тоби,  давилась  и
захлебывалась туманом; когда от бесчисленных зонтов валил пар и, сталкиваясь
на тесном тротуаре, они кружились, точно  волчки,  прыская  во  все  стороны
ледяными струйками;  когда  вода  бурлила  в  сточных  канавах  и  шумела  в
переполненных желобах; когда с карнизов и выступов церкви кап-кап-капало  на
Тоби  и  тонкая  подстилка  из  соломы,  на  которой  он  стоял,   мгновенно
превращалась в  грязное  месиво,  -  вот  это  были  поистине  тяжелые  дни.
Тогда-то, и только тогда, можно было увидеть, как  мрачнело  и  вытягивалось
лицо у Тоби, тревожно выглядывавшего из своего укрытия  в  уголке  церковной
стены - укрытия до того жалкого, что тень, которую оно летом отбрасывало  на
залитую солнцем панель, была не шире тросточки. Но стоило  Тоби,  отойдя  от
стены,  раз  десять  протрусить  взад-вперед  по  тротуару,  чтобы  немножко
согреться,  как  он,  даже  в  такие  дни,  снова  веселел  и   повеселевший
возвращался в свое убежище.
     Трухти его прозвали за его любимый  аллюр,  усвоенный  им  для  большей
скорости, хотя и  не  дававший  ее.  Шагом  он,  возможно,  передвигался  бы
быстрее; даже наверно так; но если бы отнять у Тоби его трусцу,  он  тут  же
слег бы и умер. Из-за нее он в мокрую погоду бывал  весь  забрызган  грязью;
она причиняла ему уйму хлопот; ходить шагом было бы ему  несравненно  легче;
но  отчасти  поэтому  он  и  трусил  рысцой  с  таким   упорством.   Щуплый,
слабосильный старик, по своим намерениям Тоби был настоящим  Геркулесом.  Он
не любил получать деньги даром. Мысль, что он честно зарабатывает свой хлеб,
доставляла ему огромное удовольствие, а отказываться от удовольствий при его
бедности было ему не по средствам. Когда в  руки  ему  попадало  письмо  или
пакет, за доставку  которого  он  получал  шиллинг,  а  то  и  полтора,  его
мужество, и без того не малое, еще возрастало. Он пускался трусить по улице,
покрикивая   быстроногим   почтальонам,   шагавшим   впереди,   чтобы    они
посторонились, ибо он свято верил, что непременно, рано или поздно,  нагонит
их, а потом и обгонит; и столь же твердо было  его  убеждение  -  не  часто,
впрочем, подвергавшееся проверке, - что  он  может  донести  любую  тяжесть,
какую вообще способен поднять человек.
     Итак, даже выбираясь из своею уголка, чтобы погреться в дождливый день,
Тоби трусил. Своими дырявыми башмаками прокладывая на слякоти ломаную  линию
мокрых следов; согнув ноги в коленях, засунув тросточку под  мышку,  дуя  на
озябшие руки и крепко их потирая, потому что очень уж плохо защищали  их  от
холода поношенные серые шерстяные рукавицы,  в  которых  отдельная  комнатка
отведена была только большому пальцу, а остальные помешались в общей зале, -
Тоби трусил и трусил. И сходя с панели на мостовую, чтобы  посмотреть  вверх
на звонницу, когда заводили свою музыку  колокола,  Тоби  тоже  передвигался
трусцой.
     Последнее из упомянутых передвижений Тоби совершал по нескольку раз  на
дню: ведь колокола были его друзьями, и  когда  он  слышал  их  голоса,  ему
всегда хотелось взглянуть на  их  жилище  и  подумать  о  том,  как  их  там
раскачивают и какие по ним  бьют  языки.  Может,  они  еще  потому  его  так
интересовали, что было между ними и им самим много  общего.  Они  висели  на
своем месте в любую погоду, под дождем и ветром; окружающие церковь дома они
видели только снаружи; никогда  не  приближались  к  жаркому  огню  каминов,
бросавшему отблески на оконные стекла и клубами дыма вырывавшемуся из  труб;
и могли только издали поглядывать на разные вкусные вещи, которые хозяева  и
мальчики из магазинов знай вручали толстым кухаркам то с парадного хода,  то
во дворике у кухонной двери. В окнах появлялись  и  снова  исчезали  лица  -
иногда красивые лица, молодые, приветливые, иногда наоборот, - но откуда они
появляются и куда исчезают, и бывает ли хоть раз в  году,  чтобы  обладатели
этих лиц, когда шевелят губами, сказали про него доброе слово,  -  обо  всем
этом Тоби (хотя он часто раздумывал о  таких  пустяках,  стоя  без  дела  на
улице) знал не больше, чем колокола на своей колокольне.
     Тоби не был казуистом - во всяком  случае,  не  знал  за  собой  такого
греха, - и я не хочу сказать, что когда он только заинтересовался колоколами
и из редких нитей своего первоначального знакомства  с  ними  стал  сплетать
более  прочную  и  плотную  ткань,  то  перебрал  одно  за  другим  все  эти
соображения или мысленно устроил им торжественный смотр. А хочу я сказать  -
и сейчас скажу, - что подобно тому как различные части тела Тоби,  например,
его  пищеварительные  органы,  достигали  известной   цели   самостоятельно,
посредством множества действий, о которых он  понятия  не  имел  и  которые,
доведись ему узнать о них, чрезвычайно бы его удивили, - так  и  мозг  Тоби,
без его ведома и соучастия, привел в движение все эти пружины и колесики, да
еще тысячи других  в  придачу,  и  таким  образом  породил  его  симпатию  к
колоколам.
     Я мог бы даже сказать - любовь, и это не было бы оговоркой, хотя далеко
не точно определяло бы очень  сложное  чувство  Тоби.  Ибо  он,  будучи  сам
человеком простым, наделял колокола загадочным и суровым  нравом.  Они  были
такие таинственные - слышно их часто, а видеть не видно; так высоко было  до
них, и так далеко, и такие они таили в себе звучные и мощные напевы, что  он
чувствовал к ним какой-то благоговейный  страх;  и  порой,  глядя  вверх  на
темные стрельчатые окна башни, он  бывал  готов  к  тому,  что  его  вот-вот
поманит оттуда нечто - не колокол, нет, но то, что ему так часто слышалось в
колокольном звоне. И, однако же, Тоби с негодованием отвергал вздорный слух,
будто на колокольне водятся привидения, - ведь это значило бы, что  колокола
сродни всякой нечисти. Словом, они очень часто звучали  у  него  в  ушах,  и
очень часто присутствовали в его мыслях, но всегда были у  него  на  хорошем
счету; и очень часто, заглядевшись с разинутым ртом на верхушку  колокольни,
где они висели, он так сворачивал себе шею, что ему приходилось  лишний  раз
протрусить взад-вперед, чтобы вернуть ее в прежнее положение.
     Этим-то он и занимался однажды,  холодным  зимним  днем,  когда  отзвук
последнего из ударов, только  что  возвестивших  полдень,  сонно  гудел  под
сводами башни как огромный музыкальный шмель.
     - Время обедать, - сказал Тоби, труся взад-вперед мимо дверей церкви.
     Нос  у  Тоби  был  ярко-красный,  и  веки  ярко-красные,  а  плечи  его
находились в очень близком соседстве  с  ушами,  а  ноги  совсем  не  желали
гнуться, и вообще он, видимо, уже давно забыл, когда ему было тепло.
     - Время обедать, а? - повторил Тоби, пользуясь своей правой рукавицей в
качестве, так сказать, боксерской перчатки и колотя собственную грудь за то,
что она озябла. - Нда-а.
     После этого он минуты две трусил молча.
     - Нет ничего на свете... - заговорил он снова, но  тут  же  остановился
как вкопанный и, выразив на лице неподдельный интерес и  некоторую  тревогу,
стал тщательно, снизу доверху, ощупывать свой нос.  Нос  был  пустячный,  и,
чтобы ощупать его, не потребовалось много времени.
     - А я уж думал, он куда девался, - сказал Тоби, вновь пускаясь  трусить
по панели. - Нет, весь тут, сердешный. Да и вздумай он сбежать, я бы, ей-ей,
не стал винить его. Служба у него в холодную  погоду  трудная,  и  надеяться
особенно не на что - я ведь табак не нюхаю. Ему,  бедняге,  и  во  всякую-то
погоду приходится несладко: если в кои веки и учует вкусный запах, то скорей
всего запах чужого обеда, который несут из пекарни.
     Мысль эта напомнила ему про другую, оставшуюся незаконченной.
     - Нет ничего на свете, - сказал Тоби, - столь  постоянного,  как  время
обеда, и нет ничего на свете столь непостоянного, как обед. В этом и состоит
большое различие между  тем  и  другим.  Не  сразу  я  до  этого  додумался.
Интересно знать, может быть какой-нибудь  джентльмен  решил  бы,  что  такое
открытие стоит купить для газетной статьи? Или для парламентской речи?
     Тоби, конечно, шутил, - он тут же устыдился и с укором покачал головой.
     - О, господи, - сказал Тоби, - газеты и без того полным-полны открытий,
и парламент тоже. Взять хоть газету  от  прошлой  недели,  -  он  извлек  из
кармана замызганный листок и поглядел на него, держа  в  вытянутой  руке,  -
полным-полно открытий! Сплошные открытия! Я, как  и  всякий  человек,  люблю
узнавать новости, - медленно  проговорил  Тоби,  еще  раз  перегибая  листок
пополам и засовывая его обратно в карман, - но последнее время газеты читать
- одно расстройство. Даже страх берет. Просто не знаю, до чего мы,  бедняки,
дойдем. Дай бог, чтобы дошли до чего-нибудь хорошего в новом году, благо  он
наступает!
     - Отец! Да отец же! - произнес ласковый голос у него над ухом.
     Тоби ничего не слышал, он продолжал трусить взад-вперед, погруженный  в
свои мысли и разговаривая сам с собою.
     - Выходит, будто мы всегда не правы, и оправдать нас нечем, и исправить
нас невозможно, - сказал Тоби. - Сам-то я неученый, где уж мне  разобраться,
имеем мы право жить на земле или нет. Иней раз думается, что  какое-никакое,
а все-таки имеем, а иной раз думается, что мы здесь лишние. Бывает, до  того
запутаешься, что даже не можешь понять, есть в нас хоть что-нибудь  хорошее,
или мы так и родимся дурными. Выходит, будто мы ведем себя ужасно, будто  мы
всем  доставляем  кучу  хлопот;  вечно  на  нас  жалуются,  кого-то  от  нас
предостерегают. Так ли, этак ли, а в газетах только о нас и пишут. Опять  же
новый год, - сказал Тоби сокрушенно. - Вообще-то я могу перенести любую беду
не хуже другого, даже лучше, потому что я сильный как  лев,  а  это  не  про
всякого скажешь, - но что если мы и в самом деле не  имеем  права  на  новый
год... что если мы и в самом деле лишние...
     - Отец! Да отец же! - повторил ласковый голос.
     На этот раз Тоби услышал; вздрогнул; остановился;  изменил  направление
своего взгляда, который перед тем был устремлен куда-то вдаль, словно  искал
ответа в самом сердце наступающего года, - и тогда оказалось, что  он  стоит
лицом к лицу со своей родной дочерью и смотрит ей прямо в глаза.
     И какие же ясные это были глаза - просто чудо! Глаза, в которые сколько
ни гляди,  не  измерить  их  глубины.  Темные  глаза,  которые  в  ответ  на
любопытный взгляд не сверкали своенравным огнем, но струили тихое,  честное,
спокойное, терпеливое сияние - сродни  тому  свету,  которому  повелел  быть
творец. Глаза прекрасные, и правдивые, и  полные  надежды  -  надежды  столь
молодой и невинной, столь бодрой, светлой и крепкой (хотя они  двадцать  лет
видели  перед  собой  только  труд  и  бедность),  что  для  Тоби  Вэка  они
превратились в голос и сказали: "По-моему, какое-никакое, а  все-таки  право
жить на земле мы имеем!"
     Тоби поцеловал губы, которые возникли перед ним  одновременно  с  этими
глазами, и сжал цветущее личико между ладоней.
     - Голубка моя, - сказал Тоби. - Что  случилось?  Я  не  думал,  что  ты
сегодня придешь, Мэг.
     - Я и сама не думала, что приду, отец,  -  воскликнула  девушка,  кивая
головкой и улыбаясь. - А вот пришла. Да еще и принесла кое-что.
     - Это как же, - начал  Тоби,  с  интересом  поглядывая  на  корзинку  с
крышкой, которую она держала в руке, - ты хочешь сказать, что ты...
     - Понюхай, милый, - сказала Мэг. - Ты только понюхай!
     Тоби на радостях уже готов  был  приподнять  крышку,  но  Мэг  проворно
отвела его руку.
     - Нет, нет, нет, - сказала она, веселясь, как ребенок. - Надо растянуть
удовольствие. Я приподниму только краешек, са-амый краешек, - и  она  так  и
сделала, очень осторожно, и понизила голос, точно опасаясь, что  ее  услышат
из корзинки. - Вот так. Теперь нюхай. Что это?
     Тоби всего разок шмыгнул носом над корзинкой и воскликнул в упоении:
     - Да оно горячее!
     - Еще какое горячее! - подхватила Мэг. - Ха-ха-ха! С пылу с жару!
     - Ха-ха-ха! - покатился Тоби и даже подрыгал ногой. - С пылу с жару!
     - Ну, а что это, отец? - спросила Мэг. - Ведь ты  еще  не  угадал,  что
это. А ты должен угадать. Пока не угадаешь, не дам,  и  не  надейся.  Ты  не
спеши! Погоди минутку! Приоткроем еще немножечко. Ну, угадывай.
     Мэг ужасно боялась, как бы он  не  отгадал  слишком  быстро;  она  даже
отступила на  шаг,  протягивая  к  нему  корзинку;  и  передернула  круглыми
плечиками; и заткнула пальцами ухо, точно этим могла помешать верному  слову
сорваться с языка Тоби; и все время тихонько смеялась.
     А Тоби между тем, упершись руками в колени, пригнулся носом к  корзинке
и глубокомысленно потянул в себя воздух; и  тут  по  морщинистому  его  лицу
расплылась улыбка, словно он вдохнул веселящего газа.
     - Пахнет очень вкусно, - сказал  Тоби.  -  Это  не...  Это.  часом,  не
кровяная колбаса?
     - Нет, нет, нет! - в восторге закричала Мэг. - Ничего похожего!
     - Нет, - сказал Тоби, снова принюхиваясь. - Пахнет  словно  бы  нежнее,
чем кровяная колбаса. Очень хорошо пахнет. С каждой минутой  все  лучше.  Но
для бараньих ножек запах слишком крепкий. Верно?
     Мэг ликовала: ничто не могло быть дальше от истины, чем бараньи  ножки,
- кроме разве кровяной колбасы.
     - Легкое? - сказал Тоби, совещаясь сам с собой. - Нет. Тут  чувствуется
что-то этакое масляное, что с легким не вяжется. Свиные ножки?  Нет,  у  тех
запах слабее. А петушиные головы опять же пахнут пронзительнее. Не  сосиски,
нет. Я тебе скажу, что это. Это потроха!
     - А вот и нет! - крикнула Мэг, торжествуя. - А вот и нет!
     - Эх! Да что же это я! - сказал Тоби, внезапно  выпрямляясь,  насколько
это было для него возможно. - Я, наверно, скоро собственное имя забуду.  Это
рубцы!
     Он  угадал;  и  Мэг,  сияя  от  радости,  заверила   его,   что   таких
замечательных тушеных рубцов еще не бывало на свете, - сейчас  он  и  сам  в
этом убедится.
     -  Расстелем-ка  мы  скатерть,  -  сказала  Мэг,  усердно  хлопоча  над
корзинкой. - Ведь рубцы у меня в миске, а миску я завязала в платок; и  если
я решила раз в жизни  загордиться,  и  расстелить  его  вместо  скатерти,  и
назвать его скатертью, никакой закон мне этого не запретит, верно, отец?
     - Словно бы и так, голубка, - отвечал Тоби. - Но они, знаешь ли,  то  и
дело откапывают новые законы.
     - Да, и как сказал тот судья  -  помнишь,  я  тебе  читала  недавно  из
газеты? - нам, беднякам, все эти законы надлежит знать. Ха-ха-ха!  Нужно  же
такое выдумать! Ой, господи, какими умными они нас считают!
     - Верно, дочка! - воскликнул Тоби. - И если б кто из нас  вправду  знал
все законы, как бы они его  жаловали!  Такой  человек  просто  разжирел  бы,
столько у него было бы работы, и все важные господа в округе водили бы с ним
знакомство. Право слово!
     - И он бы с аппетитом пообедал, если б от его обеда так вкусно пахло, -
весело закончила Мэг. - Ты не  мешкай,  потому  что  тут  есть  еще  горячая
картошка и полпинты пива в бутылке, только что из бочки. Тебе где накрывать,
отец? На тумбе или  на  ступеньках?  Фу-ты  ну-ты,  какие  мы  важные!  Даже
выбирать можем.
     - Сегодня на ступеньках, родная, - сказал Тоби. - В сухую погоду  -  на
ступеньках. В мокрую - на тумбе. На ступеньках-то оно  удобнее,  потому  как
там можно обедать сидя; но в сырость от них ревматизм разыгрывается.
     - Ну, милости прошу, - хлопая в ладоши,  сказала  Мэг.  -  Все  готово.
Красота, да и только. Иди, отец, иди.
     С тех пор как содержимое корзинки перестало быть тайной, Тоби  стоял  и
смотрел на дочь, да и  говорил  тоже,  с  каким-то  рассеянным  видом,  ясно
показывающим, что, хоть она и занимала безраздельно его мысли,  вытеснив  из
них даже рубцы, он видел ее не такой, какою она была в это время, но  смутно
рисовал себе трагическою картину ее будущего.  Он  уже  готов  был  горестно
тряхнуть головой, но вместо этого сам  встряхнулся,  словно  разбуженный  ее
бодрым окликом, и послушно затрусил к ней. Только  он  собрался  сесть,  как
зазвонили колокола.
     - Аминь! - сказал Тоби, снимая шляпу и глядя вверх,  откуда  раздавался
звон.
     - Аминь колоколам, отец? - воскликнула Мэг.
     - Это вышло, как молитва перед едой, - сказал Тоби, усаживаясь. -  Они,
если бы могли, наверняка прочитали бы хорошую молитву. Недаром они  со  мной
так славно разговаривают.
     - Это колокола-то! - рассмеялась Мэг, ставя перед ним миску с  ножом  и
вилкой. - Ну и ну!
     - Так  мне  кажется,  родная,  -  сказал  Трухти,  с  великим  усердием
принимаясь за еду. - А разве это не все едино? Раз  я  их  слышу,  так  ведь
неважно, говорят они или нет. Да что там, милая, - продолжал Тоби,  указывая
вилкой на колокольню и заметно оживляясь под воздействием обеда, - я сколько
раз слышал, как они говорят: "Тоби Вэк, Тоби Вэк, не  печалься,  Тоби!  Тоби
Вэк, Тоби Bэк, не печалься, Тоби!" Миллион раз? Нет, больше.
     - В жизни такого не слыхивала! - вскричала Мэг.
     Неправда, слыхивала, и очень часто, - ведь у Тоби это была  излюбленная
тема.
     - Когда дела идут плохо, - сказал Тоби, - то есть совсем плохо, так что
хуже некуда, тогда они говорят: "Тоби Вэк, Тоби Вэк, жди, работа будет! Тоби
Вэк, Тоби Вэк, жди, работа будет!" Вот так.
     - И в конце концов работа для  тебя  находится,  -  сказала  Мэг,  и  в
ласковом ее голосе прозвучала грусть.
     - Обязательно, - простодушно подтвердил Тоби. - Не было  случая,  чтобы
не нашлась.
     Пока происходил этот разговор,  Тоби  прилежно  расправлялся  с  сочным
блюдом, стоявшим перед ним, - он резал и ел, резал и пил, резал и  жевал,  и
кидался от рубцов к горячей картошке  и  от  горячей  картошки  к  рубцам  с
неслабеюшим, почти набожным рвением. Но вот он окинул взглядом  улицу  -  на
тот случай, если  бы  кому-нибудь  вздумалось  позвать  из  окна  или  двери
рассыльного, - и на обратном пути взгляд его упал  на  Мэг,  которая  сидела
напротив него, скрестив руки и наблюдая за ним со счастливой улыбкой.
     - Господи, прости меня! - сказал Тоби, роняя нож  и  вилку.  -  Голубка
моя! Мэг! Что же ты мне не скажешь, какой я негодяй?
     - О чем ты, отец?
     - Сижу, - стал покаянно объяснять Тоби, - ем, нажираюсь, уплетаю за обе
щеки, а ты, моя бедная, и кусочка не проглотила и глядишь, точно тебе  и  не
хочется, а ведь...
     - Да я проглотила, отец, и не один  кусочек,  -  смеясь,  перебила  его
дочь. - Я уже пообедала.
     - Вздор, - отрезал Тоби. - Пообедала и еще мне принесла?  Два  обеда  в
один день - этого быть не может. Ты бы еще сказала, что наступят  сразу  два
новых года или что я всю жизнь храню золотой и даже не разменял его.
     - А все-таки, отец, я пообедала, - сказала Мэг, подходя к нему поближе.
- И если ты будешь есть, я тебе расскажу, как пообедала,  и  где;  и  откуда
взялся обед для тебя; и... и еще кое-что в придачу.
     Тоби, казалось, все еще сомневался; но она  поглядела  на  него  своими
ясными глазами и, положив руку ему на плечо, сделала знак поторопиться, пока
мясо не остыло. Тогда он снова взял нож и вилку и принялся за еду. Но ел  он
теперь гораздо  медленнее  и  покачивал  головой,  словно  был  очень  собой
недоволен.
     - А я, отец, - начала Мэг после минутного колебания, - я  обедала...  с
Ричардом. Его сегодня рано отпустили пообедать, и он, когда зашел  навестить
меня, принес свой обед с собой, ну мы... мы и пообедали вместе.
     Тоби отпил пива и причмокнул губами. Потом, видя, что она ждет, сказал:
"Вот как?"
     - И Ричард говорит, отец... - снова начала Мэг и умолкла.
     - Что же он говорит? - спросил Тоби.
     - Ричард говорит, отец... - Снова молчание.
     - Долгонько Ричард собирается с мыслями, - сказал Тоби.
     - Он говорит, отец, - продолжала Мэг, подняв,  наконец,  голову  и  вся
дрожа, но уже больше не сбиваясь, - что вот и еще один год прошел, и есть ли
смысл ждать год за годом, раз так мало вероятия, что мы когда-нибудь  станем
богаче? Он говорит, отец, что сейчас мы  бедны,  и  тогда  будем  бедны,  но
сейчас мы молоды, а не успеем оглянуться - и станем старые. Он говорит,  что
если мы - в нашем-то положении - будем ждать до тех пор, пока ясно не увидим
свою дорогу, то это окажется очень узкая дорога... общая для всех...  дорога
к могиле, отец.
     Чтобы отрицать это, потребовалось бы куда больше смелости, чем ее  было
у Трухти Вэка. Трухти промолчал.
     - А как тяжело, отец, состариться и умереть, и  думать  перед  смертью,
что мы могли бы быть друг другу радостью и поддержкой! Как тяжело всю  жизнь
любить друг друга и порознь горевать, глядя, как другой работает, и меняется
год от году, и старится, и седеет. Даже если б я когда-нибудь успокоилась  и
забыла его (а этого никогда не будет), все равно, отец, как тяжело дожить до
того, что любовь, которой сейчас полно мое сердце, уйдет из него,  капля  за
каплей, и не о чем будет даже вспомнить - ни одной счастливой минуты,  какие
выпадают женщине на долю, чтобы ей в старости утешаться, вспоминая их, и  не
озлобиться!
     Трухти сидел тихо-тихо. Мэг вытерла глаза и заговорила веселее, то есть
когда смеясь, когда плача, а когда смеясь и плача одновременно:
     - Вот Ричард и говорит, отец, что раз он со вчерашнего дня на некоторое
время обеспечен работой, и раз я его люблю уже целых три года - на  самом-то
деле больше, только он этого не знает, - так не пожениться  ли  нам  в  день
Нового года;  он  говорит,  что  это  из  всего  года  самый  лучший,  самый
счастливый день, такой день наверняка должен принести  нам  удачу.  Конечно,
времени осталось очень мало, но ведь я не знатная леди, отец, мне о приданом
не заботиться, подвенечного платья не шить, верно? Это все Ричард сказал, да
так серьезно и убедительно, и притом так ласково и хорошо, что  я  решила  -
пойду поговорю с тобой, отец. А раз мне сегодня утром  заплатили  за  работу
(совершенно неожиданно!), а ты всю неделю  недоедал,  а  мне  так  хотелось,
чтобы этот день, такой счастливый и знаменательный для  меня,  отец,  и  для
тебя тоже стал бы вроде праздника, я и  подумала  -  приготовлю  чего-нибудь
повкуснее и принесу тебе, сюрпризом.
     - А ему и горя мало, что сюрприз-то остыл! - произнес новый голос.
     Чей голос? Да того самого Ричарда: ни отец, ни дочь не заметили, как он
подошел, и теперь он стоял перед ними и поглядывал на них, а лицо у него все
светилось, как то железо, по которому  он  каждый  день  бил  своим  тяжелым
молотом. Красивый он был парень, ладный и  крепкий,  глаза  сверкающие,  как
докрасна раскаленные брызги, что летят из  горна;  черные  волосы,  кольцами
вьющиеся у смуглых висков; а улыбка... увидев эту улыбку, всякий  понял  бы,
почему Мэг так расхваливала его красноречие.
     - Ему и горя мало, что сюрприз остыл! - сказал Ричард. - Мэг, видно, не
угадала, чем его порадовать. Где уж ей!
     Трухти немедля протянул Ричарду руку и только хотел обратиться к нему с
самым  горячим  выражением  радости,  как  вдруг  дверь  у  него  за  спиной
распахнулась и высоченный лакей чуть не наступил на рубцы.
     - А ну, дайте дорогу! Непременно вам нужно рассесться на нашем крыльце!
Хоть бы разок для смеху пошли к соседям! Уберетесь вы с дороги или нет?
     Последнего вопроса он, в сущности, мог бы и  не  задавать,  -  они  уже
убрались с дороги.
     - Что такое? Что такое? - И джентльмен, ради которого  старался  лакей,
вышел из дому той легко-тяжелой поступью, являющей как бы  компромисс  между
иноходью и шагом, какой и подобает выходить из собственного дома  почтенному
джентльмену в летах, носящему сапоги со скрипом, часы на  цепочке  и  чистое
белье: нисколько не роняя своего достоинства и всем своим  видом  показывая,
что его ждут важные денежные дела. - Что такое? Что такое?
     - Ведь просишь вас по-хорошему, на коленях умоляешь, не суйтесь  вы  на
наше крыльцо, - выговаривал лакей Тоби Вэку. - Так чего же вы сюда  суетесь?
Неужели нельзя не соваться?
     - Ну, довольно, - сказал джентльмен. - Эй, рассыльный! - И он поманил к
себе Тоби Вэка. - Подойдите сюда. Это что? Ваш обед?
     - Да, сэр, - сказал Тоби, успевший между тем поставить миску в уголок у
стены.
     - Не прячьте его! -воскликнул джентльмен. -  Сюда  несите,  сюда.  Так.
Значит, это ваш обед?
     - Да, сэр, - повторил Тоби, облизываясь и сверля глазами  кусок  рубца,
который он оставил себе на закуску как самый аппетитный: джентльмен подцепил
его на вилку и поворачивал теперь из стороны в сторону.
     Следом за ним из дому вышли еще два джентльмена. Один был средних лет и
хлипкого сложения, с  безутешно-унылым  лицом,  весь  какой-то  нечищеный  и
немытый; он все время держал руки в карманах своих кургузых, серых  в  белую
крапинку панталон, - очень больших  карманах  и  порядком  обтрепавшихся  от
этой_ его привычки. Второй джентльмен  был  крупный,  гладкий,  цветущий,  в
синем сюртуке со светлыми пуговицами и белом галстуке. У  этого  джентльмена
лицо было очень красное, как будто чрезмерная доля крови  сосредоточилась  у
него в голове; и, возможно, по этой же причине, от того места,  где  у  него
находилось сердце, веяло холодом.
     Тот, что держал на вилке кусок рубца, окликнул первого  джентльмена  по
фамилии  -  Файлер,  -  и  оба  подошли  поближе.  Мистер   Файлер,   будучи
подслеповат, так близко пригнулся к остаткам обеда  Тоби,  чтобы  разглядеть
их, что Тоби порядком струхнул. Однако мистер Файлер не съел их.
     - Этот вид животной пищи, олдермен,  -  сказал  Файлер,  тыкая  в  мясо
карандашом, - известен среди рабочего населения нашей страны  под  названием
рубцов.
     Олдермен рассмеялся и подмигнул: он был весельчак, этот олдермен  Кьют.
И к тому же хитрец! Тонкая штучка! Себе на уме. Такого не  проведешь.  Видел
людей насквозь. Знал их как свои пять пальцев. Уж вы мне поверьте!
     - Но кто ест рубцы? - вопросил Файлер, оглядываясь по сторонам. - Рубцы
- это безусловно  наименее  экономичный  и  наиболее  разорительный  предмет
потребления  из  всех,  какие  можно  встретить  на  рынках  нашей   страны.
Установлено, что при варке потеря с одного  фунта  рубцов  на  семь  восьмых
одной пятой больше, чем с фунта любого иного животного  продукта.  Так  что,
собственно говоря, рубцы стоят дороже, нежели тепличные ананасы. Если  взять
число домашних животных, которых ежегодно забивают на мясо только в  Лондоне
и его окрестностях, и очень скромную цифру  количества  рубцов,  какое  дают
туши этих животных, должным образом разделанные,  находим,  что  той  частью
этих рубцов, которая непроизводительно расходуется при варке, можно было  бы
прокормить гарнизон из пятисот солдат в течение  пяти  месяцев  по  тридцати
одному дню в каждом, да еще один февраль. Какой непроизводительный расход!
     У  Трухти  от  ужаса  даже  поджилки   задрожали.   Выходит,   что   он
собственноручно уморил с голоду гарнизон из пятисот солдат!
     - Кто ест рубцы? - повторил мистер Файлер, повышая  голос.  -  Кто  ест
рубцы? Трухти конфузливо поклонился.
     - Это вы едите рубцы? - спросил мистер Файлер. - Ну, так слушайте,  что
я вам скажу. Вы, мой друг, отнимаете эти рубцы у вдов и сирот.
     - Боже упаси, сэр, - робко возразил Трухти. - Я бы лучше сам  с  голоду
умер.
     - Если разделить вышеупомянутое количество рубцов на точно подсчитанное
число вдов и сирот, - сказал мистер Файлер, повернувшись к олдермену,  -  то
на каждого придется ровно столько рубцов, сколько можно купить за пенни. Для
этого человека не останется ни одного грана. Следовательно, он - грабитель.
     Трухти был так ошеломлен, что даже не огорчился, увидев,  что  олдермен
сам доел его рубцы. Теперь ему и смотреть на них было тошно.
     - А вы что скажете? - ухмыляясь, обратился олдермен Кьют к краснолицему
джентльмену в синем сюртуке. - Вы слышали мнение нашего друга Файлера. Ну, а
вы что скажете?
     - Что мне сказать? - отвечал джентльмен. - Что тут можно сказать?  Кому
в наше развращенное время вообще интересны такие субъекты, -  он  говорил  о
Тоби. - Вы только посмотрите на него!  Что  за  чучело!  Эх,  старое  время,
доброе  старое  время,  славное  старое  время!  То  было   время   крепкого
крестьянства и прочего в этом роде. Да что там, то было время чего угодно  в
любом  роде.  Теперь  ничего  не  осталось.  Э~эх!  -  вздохнул  краснолицый
джентльмен. - Доброе старое время!
     Он не уточнил, какое именно время имел в виду; осталось также  неясным,
не был ли его приговор нашему времени  подсказан  нелицеприятным  сознанием,
что оно отнюдь не совершило подвига, произведя на свет его самого.
     - Доброе старое время, доброе старое время, - твердил джентльмен. - Ах,
что это было за  время!  Единственное  время,  когда  стоило  жить.  Что  уж
толковать о других временах или о том, каковы стали люди в  наше  время.  Да
можно ли вообще назвать его временем? По-моему- нет. Загляните  в  "Костюмы"
Стратта *, и вы увидите, как выглядел рассыльный при любом из добрых  старых
английских королей.
     - Даже в самые счастливые дни у него не бывало ни рубахи, ни  чулок,  -
сказал мистер Файлер, - а так как в Англии даже овощей почти не было,  то  и
питаться ему было нечем. Я могу это доказать, с цифрами в руках.
     Но краснолицый джентльмен продолжал  восхвалять  старое  время,  доброе
старое время, славное старое время.  Что  бы  ни  говорили  другие,  он  все
кружился на месте, снова и снова повторяя все те же  слова;  так  несчастная
белка кружится в колесе, устройство  которого  она,  вероятно,  представляет
себе не более отчетливо, чем сей краснолицый джентльмен -  свой  канувший  в
прошлое золотой век.
     Возможно, что  вера  бедного  Тоби  в  это  туманное  старое  время  не
окончательно рухнула, так как в голове у  него  вообще  стоял  туман.  Одно,
впрочем, было ему ясно, несмотря на его смятение; а именно, что  как  бы  ни
расходились взгляды  этих  джентльменов  в  мелочах,  все  же  для  тревоги,
терзавшей его в то утро, да и не только в то утро, имелись веские основания.
"Да, да. Мы всегда не правы, и оправдать  нас  нечем,  -  в  отчаянии  думал
Трухти. - Ничего хорошего в нас нет. Мы так и родимся дурными!"
     Но в груди у Трухти билось отцовское сердце, неведомо как попавшее туда
вопреки высказанному им выше убеждению; и он очень боялся, как бы эти  умные
джентльмены не вздумали предсказывать будущее Мэг сейчас, в короткую пору ее
девичьего счастья. "Храни ее бог, - думал бедный Трухти, - она и так  узнает
все скорее, чем нужно".
     Поэтому он стал знаками  показывать  молодому  кузнецу,  что  ее  нужно
поскорее увести. Но тот беседовал с нею  вполголоса,  стоя  поодаль,  и  так
увлекся, что заметил эти знаки лишь одновременно с олдерменом Кьютом. А ведь
олдермен еще не сказал своего слова, и так как он тоже был философ -  только
практический, о, весьма практический! - то, не желая лишиться слушателей, он
крикнул: "Погодите!"
     - Вам, разумеется, известно, - начал олдермен, обращаясь к обоим  своим
приятелям со свойственной  ему  самодовольной  усмешкой,  -  что  я  человек
прямой,  человек  практический;  и  ко  всякому  делу  я  подхожу  прямо   и
практически. Так уж у меня заведено. В обхождении с этими людьми нет никакой
трудности, и никакого секрета, если только понимаешь их и умеешь говорить  с
ними на их языке. Эй, вы, рассыльный! Не пробуйте, мой друг,  уверять  меня,
или еще кого-нибудь, что вы не всегда едите досыта, и притом отменно вкусно;
я-то лучше знаю. Я отведал ваших рубцов, и  меня  вам  не  "околпачить".  Вы
понимаете,  что  значит  "околпачить",  а?  Правильное  я  употребил  слово?
Ха-ха-ха!
     - Ей-же-ей, - добавил джентльмен, снова обращаясь к своим приятелям,  -
надлежащее обхождение с этими людьми - самое легкое  дело,  если  только  их
понимаешь.
     Здорово он наловчился говорить с простолюдинами, Этот олдермен Кьют!  И
никогда-то  он  не  терял  терпения!  Не  гордый,   веселый,   обходительный
джентльмен, и очень себе на уме!
     - Видите ли, мой друг, - продолжал олдермен,  -  сейчас  болтают  много
вздора о бедности - "нужда заела", так  ведь  говорится?  Ха-ха-ха!  -  и  я
намерен все это  упразднить.  Сейчас  в  моде  всякие  жалкие  слова  насчет
недоедания, и я твердо решил это упразднить. Вот и все. Ей-же-ей, -  добавил
джентльмен, снова обращаясь к своим приятелям, - можно упразднить что угодно
среди этих людей, нужно только взяться умеючи.
     Тоби, действуя как бы бессознательно, взял руку Мэг и  продел  ее  себе
под локоть.
     - Дочка ваша, а? - спросил олдермен и фамильярно потрепал ее по щеке.
     Уж он-то всегда был обходителен с рабочими людьми, Этот олдермен  Кьют!
Он знал, чем им угодить. И высокомерия - ни капли!
     - Где ее мать? - спросил сей достойный муж.
     - Умерла, - сказал Тоби. - Ее мать брала белье в стирку,  а  как  дочка
родилась, господь призвал ее к себе в рай.
     - Но не для того, чтобы брать там белье в стирку? - заметил олдермен  с
приятной улыбкой.
     Трудно сказать, мог ли Тоби представить себе свою жену  в  раю  без  ее
привычных занятий. Но вот что интересно: если бы в рай  отправилась  супруга
олдермена Кьюта, стал бы он отпускать шутки насчет того, какое положение она
там занимает?
     - А вы за ней ухаживаете, так? - повернулся Кьют к молодому кузнецу.
     - Да, - быстро ответил Ричард, задетый за живое этим вопросом. -  И  на
Новый год мы поженимся.
     - Что? - вскричал Файлер. - Вы хотите пожениться?
     - Да, уважаемый, есть у нас такое намерение,  -  сказал  Ричард.  -  Мы
даже, понимаете ли, спешим, а то боимся, как бы и это не упразднили.
     - О! - простонал  Файлер.  -  Если  вы  это  упраздните,  олдермен,  вы
поистине сделаете доброе дело.  Жениться!  Жениться!!  Боже  мой,  эти  люди
проявляют   такое   незнание   первооснов   политической   экономии,   такое
легкомыслие, такую испорченность,  что,  честное  слово...  Нет,  вы  только
посмотрите на эту пару!
     Ну  что  же!  Посмотреть  на  них  стоило.  И  казалось,  ничего  более
разумного, чем пожениться, они не могли и придумать.
     - Вы можете прожить Мафусаилов век, - сказал мистер  Файлер,  -  и  всю
жизнь не покладая рук трудиться для таких вот людей; копить факты  и  цифры,
факты и цифры, накопить горы фактов и цифр; и  все  равно  у  вас  будет  не
больше шансов убедить их в том, что они не имеют права жениться, чем в  том,
что они не имели права родиться на свет. А уж что такого права они не имели,
нам доподлинно известно. Мы давно доказали это с математической точностью.
     Олдермен совсем развеселился. Он прижал указательный палец правой  руки
к носу, точно говоря обоим своим приятелям: "Глядите на меня! Слушайте,  что
скажет человек практический!" - и поманил к себе Мэг.
     - Подойдите-ка сюда, милая, - сказал олдермен Кьют.
     Молодая кровь ее жениха уже давно кипела  от  гнева,  и  ему  очень  не
хотелось пускать ее. Он, правда, сдержал себя, но когда Мэг приблизилась, он
тоже шагнул вперед и стал рядом с ней, взяв ее  за  руку.  Тоби  по-прежнему
держал другую ее руку и обводил всех по очереди растерянным взглядом,  точно
видел сон наяву.
     - Ну вот, моя милая, теперь я преподам вам несколько полезных  советов,
- сказал олдермен, как всегда просто и приветливо. - Давать  советы  -  это,
знаете ли, входит в  мои  обязанности,  потому  что  я  -  судья.  Вам  ведь
известно, что я судья?
     Мэг несмело ответила "да". Впрочем, то, что олдермен Кьют - судья, было
известно всем. И притом  какой  деятельный  судья!  Был  ли  когда  в  глазу
общества сучок зеленее и краше Кьюта!
     - Вы говорите, что собираетесь вступить в брак, - продолжал олдермен. -
Весьма нескромный и предосудительный шаг для молодой девицы. Но оставим  это
в стороне. Сразу после свадьбы вы начнете  ссориться  с  мужем,  и  в  конце
концов он вас бросит. Вы думаете, что этого не будет;  но  это  будет,  я-то
знаю. Так вот, предупреждаю вас,  что  я  решил  упразднить  брошенных  жен.
Поэтому не пробуйте подавать мне жалобу. У вас будут  дети,  мальчишки.  Эти
мальчишки будут расти на улице,  босые,  без  всякого  надзора  и,  конечно,
вырастут преступниками. Так имейте в виду, мой юный друг, я их  засужу  всех
до единого, потому что я поставил себе цель упразднить босоногих  мальчишек.
Возможно (даже весьма вероятно), что ваш муж умрет молодым и оставит  вас  с
младенцем на руках. В таком случае вас сгонят с квартиры и вы будете бродить
по улицам. Только не бродите, милая, возле моего дома, потому что  я  твердо
намерен упразднить бродячих матерей; вернее  -  всех  молодых  матерей,  без
разбора. Не вздумайте приводить в свое оправдание болезнь; или  приводить  в
свое оправдание младенцев; потому что всех страждущих и малых сих  (надеюсь,
вы помните церковную службу, хотя боюсь, что нет) я  намерен  упразднить.  А
если вы попытаетесь -  если  вы  безрассудно  и  неблагодарно,  нечестиво  и
коварно попытаетесь утопиться, или повеситься, не  ждите  от  меня  жалости,
потому что я твердо решил  упразднить  всяческие  самоубийства!  Если  можно
сказать,  -  произнес  олдермен  со  своей  самодовольной  улыбкой,  -   что
какое-нибудь решение я принял особенно твердо, так  это  решение  упразднить
самоубийства. Так что смотрите мне, без фокусов. Так ведь у  вас  говорится?
Ха-ха! Теперь мы понимаем друг друга.
     Тоби не знал, ужасаться ему или радоваться, видя, что Мэг побелела  как
платок и выпустила руку своего жениха.
     - А вы, тупица несчастный, -  совсем  уже  весело  и  игриво  обратился
олдермен к молодому кузнецу, - что это вам взбрело в голову жениться?  Зачем
вам жениться, глупый вы человек! Будь я таким видным, ладным да  молодым,  я
бы постыдился цепляться за женскую юбку, как  сопляк  какой-нибудь.  Да  она
станет старухой, когда вы еще будете мужчина в полном соку. Вот тогда  я  на
вас посмотрю - как за  вами  будет  всюду  таскаться  чумичка-жена  и  орава
скулящих детишек!
     Да, он умел шутить с простонародьем, этот олдермен Кьют!
     - Ну, отправляйтесь восвояси, - сказал олдермен, - и  кайтесь  в  своих
грехах. Да не смешите вы людей, не женитесь на Новый год. Задолго следующего
Нового года вы об этом пожалеете - такой-то бравый молодец, на которого  все
девушки заглядываются! Ну, отправляйтесь восвояси.
     Они  отправились  восвояси.  Не  под  руку,  не  держась  за  руки,  не
обмениваясь нежными взглядами; она - в слезах, он - угрюмо  глядя  в  землю.
Куда  девалась  радость,  от  которой  еще  так  недавно   взыграло   сердце
приунывшего было старого Тоби? Олдермен (благослови его  бог!)  упразднил  и
ее.
     - Раз уж вы здесь, - сказал олдермен Тоби Вэку, - я поручу вам  отнести
письмо. Только быстро. Вы это можете? Ведь вы старик.
     Тоби, отупело глядевший вслед дочери, очнулся  и  кое-как  пробормотал,
что он очень быстрый и очень сильный.
     - Сколько вам лет? - спросил олдермен.
     - Седьмой десяток пошел, сэр, - отвечал Тоби.
     - О! Это намного выше  средней  цифры!  -  неожиданно  вскричал  мистер
Файлер, как бы желая сказать, что он, конечно, человек терпеливый, но, право
же, всему есть предел.
     - Я и сам чувствую, что я лишний, сэр, - сказал  Тоби.  -  Я...  я  еще
нынче утром это подозревал. Ах ты горе какое!
     Олдермен оборвал его речь, дав ему письмо, которое достал  из  кармана;
Тоби получил бы кроме того и шиллинг; но поскольку мистер Файлер всем  своим
видом показывал, что в этом случае он ограбил бы  какое-то  число  людей  на
девять с половиной пенсов каждого, он  получил  всего  шесть  пенсов  и  еще
подумал, что ему здорово повезло.
     Затем олдермен взял обоих своих приятелей под руки и отбыл в  наилучшем
расположении духа; но тут же, словно вспомнив что-то, он поспешно  вернулся,
уже один.
     - Рассыльный! - сказал олдермен.
     - Сэр? - откликнулся Тоби.
     - Хорошенько смотрите за дочкой. Слишком она у вас красивая.
     "Даже красота ее, наверно, у  кого-нибудь  украдена,  -  подумал  Тоби,
глядя на монету, лежавшую у него в ладони, и вспоминая рубцы. -  Очень  даже
просто: взяла и  ограбила  пятьсот  знатных  леди,  каждую  понемножку.  Вот
ужас-то!"
     - Слишком она у вас красивая, любезный, - повторил  олдермен.  -  Такая
добром не кончит, это ясно как день. Послушайте моего  совета.  Смотрите  за
ней хорошенько! - С этими словами он поспешил прочь.
     - Виноваты. Кругом виноваты! - сказал Тоби, разводя руками.  -  Дурными
родились. Не имеем права жить на свете.
     И тут на него обрушился звон колоколов. Полный, громкий, звучный, но не
было в нем утешения. Ни капли.
     - Песня-то изменилась! - воскликнул старик, прислушавшись. -  Ни  слова
не осталось прежнего. Да и немудрено. Нет у меня права ни на новый  год,  ни
на старый. Лучше умереть!
     А колокола все заливались, даже воздух дрожал от их звона. "Упразднить,
упразднить!  Доброе   время,   старое   время!   Факты-цифры,   факты-цифры!
Упразднить, упразднить!" Вот что' они твердили, и притом так упорно и долго,
что у Тоби круги пошли перед глазами.
     Он сжал руками свою бедную голову, как будто боялся, что она разлетится
вдребезги. Движение это оказалось весьма  своевременным,  ибо,  обнаружив  у
себя в руке письмо и, следовательно, вспомнив  о  поручении,  он  машинально
двинулся с места обычной своей трусцою и затрусил прочь.

ВТОРАЯ ЧЕТВЕРТЬ

     Письмо, которое вверил  Тоби  олдермен  Кьют,  было  адресовано  некоей
блистательной особе, проживавшей в некоем блистательном квартале Лондона.  В
самом блистательном его квартале. Это без сомнения был  самый  блистательный
квартал, потому что те, кто в нем жил, именовали его "светом".
     Тоби положительно казалось, что никогда еще он не держал в руке  такого
тяжелого письма. Не оттого, что олдермен запечатал его  огромной  печатью  с
гербом и не пожалел сургуча, - нет, очень уж большой вес  имело  самое  имя,
написанное  на  конверте,  и  груды  золота  и  серебра,  с   которыми   оно
связывалось.
     "Как непохоже на нас!  -  подумал  Тоби  в  простоте  души,  озабоченно
перечитывая адрес.  -  Разделите  всех  морских  черепах  в  Лондоне  и  его
окрестностях на число важных господ, которым они по карману.  Чью  долю  они
забирают себе, кроме своей собственной? А чтобы отнимать у кого-нибудь рубцы
- да они нипочем до этого не унизятся!"
     И Тоби,  бессознательно  отдавая  дань  уважения  такому  благородству,
бережно прихватил письмо уголком фартука.
     - Их дети, - сказал Тоби, и глаза его застлало туманом, - их  дочери...
им-то не заказано любить знатных джентльменов и выходить за  них  замуж;  им
можно становиться счастливыми  женами  и  матерями;  можно  быть  такими  же
красавицами, как моя Мэ...
     Выговорить ее имя ему не удалось. Последняя  буква  застряла  в  горле,
точно стала величиною с весь алфавит.
     "Ну ничего, - подумал Тоби.  -  Я-то  знаю,  что  я  хотел  сказать.  А
большего мне и не требуется", - и с этой  утешительной  мыслью  он  затрусил
дальше.
     В тот день крепко  морозило.  Воздух  был  чистый,  бодрящий,  ядреный.
Зимнее солнце, хоть и не могло дать тепла, весело  глядело  сверху  на  лед,
который оно было бессильно растопить, и зажигало на нем яркие блестки.
     В другое время Тоби, возможно, усмотрел бы в зимнем солнце поучение для
бедняков; но сейчас ему было не до этого.
     В тот день старый год доживал свои последние часы. Он покорно претерпел
упреки и наветы клеветников и честно  выполнил  свою  работу.  Весна,  лето,
осень, зима. Он совершил положенный круг и теперь склонил усталую голову  на
вечный покой. Сам он не знал ни надежд,  ни  высоких  порывов,  ни  прочного
счастья, но, провозвестник многих радостей для тех, кто придет ему на смену,
он взывал перед смертью о том, чтобы труд и терпение его не  были  забыты  и
чтобы ему умереть спокойно. Тоби, возможно, прочел бы в умирании года притчу
для бедняков; но сейчас ему было не до этого.
     И только ли ему? Или уже семьдесят сменявших друг друга лет  обращалось
с тем же призывом к английским труженикам и все напрасно!
     На улицах царила суета, лавки были весело разукрашены. Новому году, как
младенцу, имеющему унаследовать  весь  мир,  готовили  радостную  встречу  с
приветствиями и подарками. Для нового года были припасены игрушки  и  книги,
сверкающие безделушки, нарядные платья, хитрые  планы  обогащения;  и  новые
изобретения, чтобы ему не соскучиться. Его жизнь была размечена в календарях
и альманахах; фазы луны и движение звезд, приливы и отливы, все было заранее
известно до одной минуты; продолжительность каждого его дня  и  каждой  ночи
была вычислена с такой же  точностью,  с  какой  мистер  Файлер  решал  свои
задачки про мужчин и женщин.
     Новый год, новый год. Повсюду новый год! На старый год уже смотрели как
на  покойника;  имущество  его  распродавалось  по  дешевке,   как   пожитки
утонувшего  матроса  на  корабле.  Он  еще  дышал,  а  моды  его  уже  стали
прошлогодними и шли за бесценок. Сокровища его стали трухой по  сравнению  с
богатствами его нерожденного преемника.
     Тоби Вэку, по его мнению, нечего было ждать ни от старого года,  ни  от
нового.
     "Упразднить, упразднить! Факты-цифры, факты-цифры! Доброе время, старое
время! Упразднить, упразднить", - он трусил  и  трусил  под  этот  напев,  и
никакого другого его ноги не желали слушаться.
     Но и этот напев, как ни был он печален, привел его в надлежащее время к
цели. К особняку сэра Джозефа Баули, члена парламента.
     Дверь отворил швейцар. И какой швейцар!  Толстый,  надутый,  в  ливрее!
Бляха на груди у Тоби сразу потускнела рядом с его позументами.
     Швейцар этот долго отдувался, раньше чем заговорить, -  он  задохнулся,
так как опрометчиво встал со стула, не успев собраться с мыслями.  Когда  он
обрел голос - а случилось это не скоро, потому что голос был глубоко упрятан
под слоями жира и мяса, - то произнес сиплым шепотом:
     - От кого?
     Тоби ответил.
     - Передайте сами вот туда, - сказал швейцар, указывая на дверь в  конце
длинного коридора. - Сегодня все доставляется прямо туда. Еще немножко  -  и
вы бы опоздали: карета подана,  а  они  и  приезжали-то  в  город  всего  на
несколько часов, нарочно для этого дела.
     Тоби старательно вытер ноги  (и  без  того  уже  сухие)  и  двинулся  в
указанном ему направлении, примечая по дороге,  что  дом  этот  страх  какой
богатый, но весь затянутый чехлами и молчаливый - видно,  хозяева  и  впрямь
живут в деревне. Постучав в дверь, он услышал "войдите", а войдя, очутился в
просторном кабинете, где за столом, заваленном бумагами  и  папками,  сидели
важная леди в капоре и не ахти какой важный джентльмен  в  черном,  писавший
под ее диктовку; в то  время  как  другой  джентльмен,  постарше  и  гораздо
поважнее, чья трость и шляпа лежали на столе, шагал из угла в угол,  заложив
руку за борт сюртука и поглядывая на висевший над камином  портрет,  который
изображал его самого во весь рост, а роста он был немалого.
     - В чем дело? - спросил этот джентльмен. - Мистер  Фиш,  будьте  добры,
займитесь.
     Мистер Фиш извинился перед леди и,  взяв  у  Тоби  письмо,  почтительно
вручил его по назначению.
     - От олдермена Кьюта, сэр Джозеф.
     - Это все? Больше у вас  ничего  нет,  рассыльный?  -  осведомился  сэр
Джозеф.
     Тоби ответил отрицательно.
     - Ни от кого никаких векселей, никаких претензий ко мне? Мое имя Баули,
сэр Джозеф Баули. Если таковые имеются, предъявите их.  Возле  мистера  Фиша
лежит чековая книжка. Я ничего не откладываю на будущий год. В этом доме  по
всем решительно счетам расплачиваются в конце старого года. Так, чтобы, если
безвременная... э-э...
     - Смерть, - подсказал мистер Фиш.
     - Кончина, сэр, - надменно поправил его сэр  Джозеф,  -  пресечет  нить
моей жизни, я мог надеяться, что дела мои окажутся в полном порядке.
     - Дорогой мой сэр Джозеф!  -  воскликнула  леди,  бывшая  много  моложе
своего супруга. - Как можно упоминать о таких ужасах!
     - Миледи Баули! -  заговорил  сэр  Джозеф,  время  от  времени  начиная
беспомощно барахтаться, когда мысли его достигали особенно большой  глубины,
- в эту пору года нам следует подумать  о...  э-э...  о  себе.  Нам  следует
заглянуть в свою... э-э... свою счетную книгу. Всякий  раз,  с  наступлением
этого дня, столь знаменательного в делах человеческих, нам следует  помнить,
что в этот день происходит  серьезный  разговор  между  человеком  и  его...
э-э... его банкиром.
     Сэр Джозеф произнес эту речь так, словно хорошо сознавал заключенную  в
ней нравственную ценность и хотел даже Тоби  Вэку  предоставить  возможность
извлечь из нее пользу. Кто знает, не этим ли  намерением  объяснялось  и  то
обстоятельство, что он все еще не распечатывал письма и велел Тоби подождать
минутку.
     - Вы просили мистера Фиша написать, миледи... - начал сэр Джозеф.
     - Мистер Фиш, по-моему, уже написал это, - перебила его супруга, бросив
взгляд на упомянутого джентльмена.  -  Но  в  самом  деле,  сэр  Джозеф,  я,
кажется, не отошлю это письмо. Очень уж выходит дорого.
     - Что именно дорого? - осведомился сэр Джозеф.
     - Да это благотворительное общество. Они дают нам только два голоса при
подписке на пять фунтов *. Просто чудовищно!
     - Миледи Баули, - возразил сэр Джозеф, - вы меня удивляете. Разве  наши
чувства должны быть соразмерны числу голосов? Не вернее ли сказать, что, для
человека разумного, они должны быть  соразмерны  числу  подписчиков  и  тому
здоровому состоянию духа, в какое их приводит столь  полезная  деятельность?
Разве не чистейшая радость -  иметь  в  своем  распоряжении  два  голоса  на
пятьдесят человек?
     - Для меня, признаюсь, нет, - отвечала леди. - Мне это досадно. К  тому
же, нельзя оказать любезность  знакомым.  Но  вы  ведь  друг  бедняков,  сэр
Джозеф. Вы смотрите на это иначе.
     - Да, я друг бедняков, - подтвердил сэр Джозеф,  взглянув  на  бедняка,
при сем присутствующего. - Как такового меня можно язвить. Как такового меня
не однажды язвили. Но мне не нужно иного звания.
     "Какой достойный джентльмен, храни его бог!" - подумал Тоби.
     - Я, например, не согласен с Кьютом, - продолжал сэр Джозеф,  помахивая
письмом. - Я не согласен с партией Файлера. Я не согласен ни с какой  вообще
партией. Моему другу бедняку нет дела до  всех  этих  господ,  и  всем  этим
господам нет дела до моего друга бедняка. Мой друг бедняк, в моем округе,  -
это мое дело. Никто, ни в одиночку,  ни  совместно,  не  вправе  становиться
между моим другом и мной. Вот как я на это смотрю. По отношению к бедняку  я
беру на себя... э-э... отеческую заботу. Я ему  говорю:  "Милейший,  я  буду
обходиться с тобой по-отечески".
     Тоби слушал очень внимательно, и понемногу на душе у  него  становилось
легче.
     - Тебе, милейший,  -  продолжал  сэр  Джозеф,  задержавшись  рассеянным
взглядом на Тоби, - тебе нужно иметь дело только со мной. Не трудись  думать
о чем бы то ни было. Я сам буду за тебя думать. Я знаю, что для тебя хорошо;
я твой родитель до  гроба.  Такова  воля  всемогущего  провидения.  Твое  же
назначение в жизни - не в том, чтобы пьянствовать,  обжираться  и  все  свои
радости по-скотски сводить к еде, - Тоби со стыдом вспомнил  рубцы,  -  а  в
том, чтобы чувствовать, как благороден труд. Бодро выходи с утра  на  свежий
воздух и... э-э... и оставайся там. Проявляй  усердие  и  умеренность,  будь
почтителен, умей во всем себе отказывать, расти детей на медные гроши, плати
за квартиру в срок и ни минутой позже, будь точен в  денежных:  делах  (бери
пример с меня; перед мистером  Фишем,  моим  доверенным  секретарем,  всегда
стоит шкатулка с деньгами) - и можешь рассчитывать на то, что  я  буду  тебе
Другом и Отцом.
     -  Хороши  же  у  вас  детки,  сэр  Джозеф!  -  сказала  леди   и   вся
передернулась. - Сплошь ревматизм, лихорадка, кривые  ноги,  кашель,  вообще
всякие гадости!
     - И тем не менее, миледи, - торжественно отвечал сэр Джозеф,  -  я  для
бедного человека Друг и Отец. Тем не менее я всегда готов его подбодрить.  В
конце каждого квартала он будет иметь доступ к мистеру Фишу. В  день  Нового
года я и мои друзья всегда будем пить за его здоровье. Раз в  год  я  и  мои
друзья будем обращаться к нему с прочувствованной речью. Один  раз  в  своей
жизни он,  возможно,  даже  получит  -  публично,  в  присутствии  господ  -
небольшое вспомоществование. А когда все  эти  средства,  а  также  мысль  о
благородстве труда перестанут ему помогать и он навеки успокоится в  могиле,
тогда, миледи, - тут сэр Джозеф громко высморкался, - тогда я буду... на тех
же условиях... Другом и Отцом... для его детей.
     Тоби был глубоко растроган.
     - Благодарная у вас семейка, сэр Джозеф, нечего сказать! -  воскликнула
его супруга.
     - Миледи, -  произнес  сэр  Джозеф  прямо-таки  величественно,  -  всем
известно, что неблагодарность - порок, присущий этому классу. Ничего другого
я и не жду.
     "Вот-вот. Родимся дурными! - подумал Тоби. - Ничем нас не проймешь".
     - Я делаю все, что в человеческих силах, - продолжал сэр  Джозеф.  -  Я
выполняю свой долг как Друг и Отец бедняков; и я пытаюсь образовать  их  ум,
по всякому случаю внушая им единственное правило нравственности, какое нужно
этому классу, а именно - чтобы они целиком полагались на меня.  Не  их  дело
заниматься... э-э... самими собой.  Пусть  даже  они,  по  наущению  злых  и
коварных людей, выказывают нетерпение и недовольство и повинны в  непокорном
поведении и черной неблагодарности, - а так оно несомненно  и  есть,  -  все
равно я их Друг и Отец. Это определено свыше. Это в природе вещей.
     Высказав столь похвальные чувства, он  распечатал  письмо  олдермена  и
стал его читать.
     - Как учтиво и как внимательно! -  воскликнул  сэр  Джозеф.  -  Миледи,
олдермен настолько любезен, что  напоминает  мне  о  выпавшей  ему  "великой
чести" - он, право же, слишком добр! - познакомиться со мною у нашего общего
друга, банкира Дидлса; а  также  осведомляется,  угодно  ли  мне,  чтобы  он
упразднил Уилла Ферна.
     - Ах, очень угодно! - сказала леди Баули. - Он хуже их  всех!  Надеюсь,
он кого-нибудь ограбил?
     - Н-нет, - отвечал сэр Джозеф,  справляясь  с  письмом.  -  Не  совсем.
Почти. Но не совсем. Он, сколько я понимаю, явился в  Лондон  искать  работы
(искал где лучше, как он изволил выразиться) и, будучи найден спящим ночью в
сарае, был взят под стражу, а наутро приведен к олдермену. Олдермен  говорит
(и очень правильно), что намерен упразднить такие  вещи;  и  что,  если  мне
угодно, он будет счастлив начать с Уилла Ферна.
     - Да, конечно, пусть это будет назиданием для других, - сказала леди. -
Прошлой зимой, когда я ввела у  нас  в  деревне  вышивание  по  трафареткам,
считая это превосходным занятием для мужчин и мальчиков в вечернее время,  и
велела положить на музыку, по новой системе стихи.

     Будем довольны своим положением.
     Будем на сквайра взирать с уважением,
     Будем трудиться с любовью и рвением
     И не предаваться греху объедения,

чтобы  они  могли  петь, пока работают, - этот Ферн, - как сейчас его вижу -
притронулся  к  своей,  с  позволения  сказать, шляпе и заявил: "Не взыщите,
миледи,  но  разве можно меня равнять с девицей?" Я этого, конечно, ожидала;
чего, кроме дерзости и неблагодарности, можно ожидать от этих людей? Но не в
том дело. Сэр Джозеф! Накажите его в назидание другим!
     - Кха! - кашлянул сэр Джозеф. - Мистер Фиш, будьте добры, займитесь...
     Мистер Фиш тотчас схватил перо и стал писать под диктовку сэра Джозефа.
     - "Секретно. Дорогой  сэр!  Премного  обязан  вам  за  любезный  запрос
касательно  Уильяма  Ферна,  о  котором  я,  к  сожалению,  не   могу   дать
благоприятного отзыва. Я неизменно считал себя его Отцом и Другом, однако  в
ответ встречал  с  его  стороны  (случай,  должен  с  прискорбием  признать,
довольно обычный) только  неблагодарность  и  упорное  противодействие  моим
планам. Уильям Ферн - человек непокорного и буйного  нрава.  Благонадежность
его более чем сомнительна. Никакие уговоры быть  счастливым,  при  полной  к
тому возможности, на  него  не  действуют.  Ввиду  этих  обстоятельств  мне,
признаюсь, кажется, что, когда он, дав вам  время  навести  о  нем  справки,
опять предстанет перед вами завтра (как он, по вашим  словам,  обещал,  а  я
думаю, что в такой степени на  него  можно  положиться),  осуждение  его  на
небольшой срок за  бродяжничество  пойдет  на  пользу  обществу  и  послужит
назиданием в стране, в которой - ради тех, кто,  наперекор  всему,  остается
Другом и Отцом бедняков, а  также  ради  самих  этих,  в  большинстве  своем
введенных  в  заблуждение  людей,   -   назидания   совершенно   необходимы.
Остаюсь..." и так далее.
     - Право же, - заметил сэр  Джозеф,  подписав  письмо  и  передавая  его
мистеру Фишу, чтобы тот его запечатал, - это предопределение свыше. В  конце
года я свожу счеты даже с Уильямом Ферном!
     Тоби, который  уже  давно  перестал  умиляться  и  снова  загрустил,  с
удрученным видом шагнул вперед, чтобы взять письмо.
     - Передайте, что кланяюсь и благодарю. - сказал сэр Джозеф. - Стойте!
     - Стойте! - как эхо повторил мистер Фиш.
     - Вы, вероятно, слышали, - произнес  сэр  Джозеф  необычайно  веско,  -
кое-какие замечания, которые я был вынужден сделать касательно  наступающего
торжественного дня, а также нашей обязанности привести свои дела в порядок и
быть готовыми. Вы могли заметить, что я не ищу  отговориться  своим  высоким
положением в обществе, но что мистер Фиш - вот этот джентльмен - сидит здесь
с чековой книжкой и, скажу больше, для того и находится здесь, чтобы  я  мог
оплатить все мои счета и с завтрашнего дня начать новую жизнь. Ну, а вы, мой
друг, можете ли вы положа руку на сердце сказать, что вы тоже  подготовились
к новому году?
     - Боюсь, сэр, - пролепетал Трухти, кротко на  него  поглядывая,  -  что
я... я немножко задержался с уплатой.
     - Задержался с  уплатой!  -  повторил  сэр  Джозеф  Баули  раздельно  и
угрожающе.
     - Боюсь, сэр, - продолжал Трухти, запинаясь, - что я задолжал шиллингов
десять или двенадцать миссис Чикенстокер.
     - Миссис Чикенстокер! - повторил сэр Джозеф точно таким же тоном.
     - Она держит лавку, сэр, - пояснил Тоби, -  мелочную  лавку.  И  еще  -
немножко за квартиру. Самую малость, сэр. Я знаю, долги - это непорядок,  но
очень уж нам туго пришлось.
     Сэр Джозеф дважды обвел взглядом свою супругу,  мистера  Фиша  и  Тоби.
Потом безнадежно развел руками, показывая этим  жестом,  что  на  дальнейшую
борьбу не способен.
     -  Как  может  человек,  даже  из  этого  расточительного  и   упрямого
сословия... старый человек, с седой головой... как может он смотреть в  лицо
новому году, когда дела его в таком состоянии, как может он вечером  лечь  в
постель,  а  утром  снова  подняться  и...  Ну,  довольно,  -   сказал   он,
поворачиваясь к Тоби спиной. - Отнесите письмо. Отнесите письмо.
     - Я и сам  не  рад,  сэр,  -  сказал  Тоби,  стремясь  хоть  как-нибудь
оправдаться. - Очень уж нам тяжело досталось.
     Но  поскольку  сэр  Джозеф  все  твердил  "0тнесите  письмо,   отнесите
письмо!", а мистер Фиш не только вторил ему, но для вящей убедительности еще
указывал на дверь, бедному Тоби ничего  не  оставалось,  как  поклониться  и
выйти вон. И очутившись на улице, он нахлобучил свою обтрепанную шляпу низко
на глаза, чтобы скрыть тоску, которую вселяла в него мысль, что нигде-то ему
не перепадает ни крошки от нового года.
     На обратном пути, дойдя до старой  церкви,  он  даже  не  стал  снимать
шляпу,  чтобы,  задрав  голову,  посмотреть   на   колокольню.   Он   только
приостановился там, по привычке, и смутно подумал, что уже  темнеет.  Где-то
над ним терялась в сумерках церковная башня, и он знал, что вот-вот зазвонят
колокола, а в такую пору голоса их всегда доносились к нему точно с облаков.
Но сейчас  он  не  чаял  поскорее  доставить  олдермену  письмо  и  убраться
подальше, пока они молчат, - он смертельно боялся, как бы  они,  вдобавок  к
тому припеву, что он слышал от них в прошлый раз, не стали вызванивать "Друг
и Отец, Друг и Отец".
     Поэтому Тоби поскорее разделался со своим поручением и затрусил к дому.
Но был ли тому виной его аллюр, не очень удобный для передвижения по  улице,
или его шляпа, надвинутая на самые  глаза,  а  только  он,  не  протрусив  и
минуты, столкнулся с каким-то встречным и отлетел на мостовую.
     - Ох, простите великодушно! - сказал Трухти, в смущении  сдвигая  шляпу
на затылок, от чего стала видна рваная подкладка и  голова  его  уподобилась
улью. - Я вас, сохрани бог, не ушиб?
     Не такой уж Трухти был Самсон, чтобы ушибить кого-нибудь, гораздо легче
было ушибить его самого; он  и  на  мостовую-то  отлетел  наподобие  волана.
Однако он держался столь высокого мнения о собственной силе, что не на шутку
встревожился и еще раз спросил:
     - Я вас, сохрани бог, не ушиб?
     Человек,  на  которого  он  налетел,  -  загорелый,  жилистый   мужчина
деревенского вида, с проседью и небритый, -  пристально  поглядел  на  него,
словно заподозрив шутку. Но убедившись,  что  Трухти  и  не  думает  шутить,
ответил:
     - Нет, друг, не ушибли.
     - И малютка ничего? - спросил Трухти.
     - И малютка ничего. Большое спасибо.
     С этими словами он посмотрел на девочку, спящую у  него  на  руках,  и,
заслонив ей лицо концом  ветхого  шарфа,  которым  была  обмотана  его  шея,
медленно пошел дальше.
     Голос, каким он сказал "большое спасибо", проник Трухти в самое сердце.
Этот прохожий, весь в пыли и в грязи после долгой дороги, был так утомлен  и
измучен, он оглядывался по сторонам так растерянно и  уныло,  -  видно,  ему
приятно было поблагодарить хоть кого-нибудь, за какой угодно пустяк. Тоби  в
задумчивости смотрел, как он плетется прочь, унося девочку,  обвившую  рукой
его шею.
     На мужчину в стоптанных башмаках - от них осталась только тень,  только
призрак башмаков, - в грубых кожаных гетрах, крестьянской блузе  и  шляпе  с
обвислыми полями смотрел в задумчивости Трухти, забыв обо всем на  свете.  И
на руку девочки, обвившую его шею.
     Человек уже почти слился с окружающим мраком, но вдруг он оглянулся  и,
увидев, что Тоби еще не ушел, остановился, точно сомневаясь,  вернуться  ему
или идти дальше. Он сделал сперва первое,  потом  второе,  потом  решительно
повернул обратно, и Тоби двинулся ему навстречу.
     - Не можете ли вы мне сказать, - проговорил путник с легкой улыбкой,  -
а вы, если можете, то конечно скажете, так я  лучше  спрошу  вас,  чем  кого
другого, - где живет олдермен Кьют?
     - Здесь рядом, - ответил Тоби. - Я с удовольствием покажу вам его дом.
     - Я должен был явиться к нему завтра, и не сюда, а в  другое  место,  -
сказал человек, следуя за Тоби, - но я на подозрении и хотел бы оправдаться,
чтобы потом спокойно искать заработка...  не  знаю  где.  Так  он  авось  не
посетует, если я нынче вечером приду к нему на дом.
     - Не может быть! - вскричал пораженный  Тоби.  -  Неужто  ваша  фамилия
Ферн?
     - А? - воскликнул его спутник, в изумлении к нему обернувшись.
     - Ферн! Уилл Ферн! - сказал Тоби.
     - Да, это мое имя, - подтвердил тот.
     - Ну, если так,  -  закричал  Тоби,  хватая  его  за  руку  и  опасливо
озираясь, - ради всего святого, не ходите к нему! Не ходите к нему!  Он  вас
упразднит, уж это как пить дать. Вот, зайдем-ка сюда, в переулок,  и  я  вам
все объясню. Только не ходите к нему.
     Новый его знакомец скорее всего счел его за помешанного, однако спорить
не стал. Когда они укрылись от взглядов  прохожих,  Тоби  выложил  все,  что
знал, - какую скверную рекомендацию дал ему сэр Джозеф и прочее.
     Герой его повести выслушал ее с непонятным спокойствием. Он ни разу  не
перебил и не поправил Тоби.
     Время от времени он кивал головой, точно поддакивая старому, надоевшему
рассказу, а вовсе не с тем, чтобы его опровергнуть, да раза два  сдвинул  на
макушку  шляпу  и  провел  веснушчатой  рукой  по  лбу,  на  котором  каждая
пропаханная им борозда словно оставила свой след в миниатюре. Вот и все.
     - В общем, уважаемый, все это правда, - сказал он. - Кое-где я  бы  мог
отделить плевелы от пшеницы, да ладно уж. Не все ли равно? Я порчу  ему  всю
картину. На свое горе. Иначе я не могу; я бы завтра опять поступил точно так
же. А что до рекомендации, так господа, прежде чем сказать о нас одно доброе
слово, уж ищут-ищут, нюхают-нюхают, все смотрят, к чему  бы  придраться!  Ну
что ж! Надо надеяться, что им не так легко потерять доброе имя, как  нам,  а
то пришлось бы им жить с такой оглядкой, что и вовсе жить  не  захочется.  О
себе скажу, уважаемый, что ни разу вот эта рука, - он вытянул вперед руку, -
не взяла чужого; и никогда не отлынивала от работы, хоть какой тяжелой и  за
любую плату. Даю на отсечение эту самую  руку,  что  не  вру!  Но  когда  я,
сколько ни работай, не могу жить по-человечески: когда  я  с  утра  до  ночи
голоден; когда я вижу, что вся жизнь рабочего человека этак вот  начинается,
и проходит, и кончается, без всякой надежды на  лучшее,  -  тогда  я  говорю
господам: "Не трогайте меня и оставьте в покое мой дом. Чтобы вашей  ноги  в
нем не было, мне и без вас тошно. Не ждите, что я прибегу в  парк,  когда  у
вас там празднуют  день  рождения,  или  произносят  душеспасительные  речи.
Играйте в свои игрушки без меня, на здоровье, желаю удовольствия. Нам  не  о
чем говорить друг с другом. Лучше меня не трогать.
     Заметив, что  девочка  открыла  глаза  и  удивленно  осматривается,  он
осекся, что-то ласково зашептал ей на ухо и поставил ее  на  землю  рядом  с
собой. Она прижалась к его пропыленной ноге, а он, медленно накручивая  одну
из ее длинных косичек на свой загрубелый указательный палец, снова обратился
к Тоби:
     - По  природе  я,  мне  кажется,  человек  покладистый,  и  уж  конечно
довольствуюсь малым. Ни на кого из них я не в  обиде.  Я  только  хочу  жить
по-человечески. А этого я не могу,  и  от  тех,  что  могут,  меня  отделяет
пропасть. Таких, как я, много. Их надо считать не  единицами,  а  сотнями  и
тысячами.
     Тоби знал, что сейчас он наверняка говорит правду, и покивал головой  в
знак согласия.
     - Вот они меня и ославили, - сказал Ферн, - и уж наверно на всю  жизнь.
Выражать недовольство - незаконно, а я как раз и выражаю недовольство, хотя,
видит бог, я бы куда охотнее был бодр и весел.  Мне-то  что,  мне  в  тюрьме
будет не хуже, чем сейчас; но ведь этот олдермен,  чего  доброго,  и  впрямь
меня засадит, раз за меня некому слова замолвить; а вы понимаете... -  и  он
указал пальцем вниз, на ребенка.
     - Красивое у нее личико, - сказал Тоби.
     - Да, - отозвался Ферн вполголоса и бережно,  обеими  руками,  повернув
лицо девочки к себе, внимательно в него вгляделся. - Я сам об этом думал,  и
не раз. Я думал об этом, когда в очаге у меня не было ни единого уголька,  а
в доме - ни куска хлеба. Думал и в тот  вечер,  когда  нас  схватили,  точно
воров. Но они... они  не  должны  подвергать  эту  малютку  слишком  большим
испытаниям, верно, Лилиен? Это несправедливо.
     Он говорил так глухо и смотрел на девочку так пристально и странно, что
Тоби, пытаясь отвлечь его от мрачных мыслей, спросил, жива ли его жена.
     - Я никогда и не был женат, - ответил тот, покачав головой. - Она дочка
моего брата, круглая сирота. Ей девять лет. На вид меньше, верно? -  но  это
оттого, что она сейчас устала и озябла. О  ней  там  хотели  позаботиться  -
запереть в четырех стенах в работном доме, двадцать  восемь  миль  от  наших
мест (так они позаботились о моем старике  отце,  когда  он  больше  не  мог
работать, только он их недолго утруждал); но я взял ее к себе, и с  тех  пор
она живет со мной. У ее матери была здесь, в Лондоне, одна знакомая женщина.
Мы хотим ее разыскать, и хотим найти работу, но Лондон - большой  город.  Ну
да ничего, зато есть где погулять, правда, Лилли?
     Он улыбнулся девочке и пожал руку Тоби, которому его улыбка  показалась
печальнее слез.
     - Я даже имени вашего не знаю, - сказал он, - но  я  открыл  вам  душу,
потому что я вам благодарен, - вы мне оказали большую услугу.  Я  послушаюсь
вашего совета и не пойду к этому...
     - Судье, - подсказал Тоби.
     - Да, раз уж его так называют. К этому судье. А завтра попытаем счастья
где-нибудь в пригородах, может там нам больше повезет. Прощайте. Счастливого
нового года!
     - Стойте! - крикнул Тоби, не выпуская его  руки.  -  Стойте!  Не  будет
новый год для меня счастливым, если мы так простимся. Не будет новый год для
меня счастливым, если я отпущу вас с  ребенком  бродить  неведомо  где,  без
крыши над головой. Пойдемте ко мне! Я бедный человек, и дом у  меня  бедный;
но на одну-то ночь я могу вас приютить без всякого для себя ущерба. Пойдемте
со мной. А ее я понесу! - говорил Трухти, беря девочку на руки. - Красоточка
моя! Да я двадцать таких снесу и не  почувствую.  Вы  скажите,  если  я  иду
слишком быстро. Ведь я  скороход,  всегда  этим  отличался!  -  Так  говорил
Трухти, хотя на один  шаг  своего  усталого  спутника  он  делал  пять-шесть
семенящих шажков и худые его ноги подгибались под тяжестью девочки.
     -  Да  она  легонькая,  -  тараторил  Трухти,  работая  языком  так  же
торопливо, как ногами:  он  не  терпел,  когда  его  благодарили,  и  боялся
умолкнуть хотя бы на минуту, -  легонькая,  как  перышко.  Легче  павлиньего
перышка, куда легче. Раз-два-три, вот и мы!  Первый  поворот  направо,  дядя
Уилл, мимо колодца, и налево в проулок прямо напротив трактира. Раз-два-три,
вот и мы! Теперь на ту сторону, дядя Уилл, и запоминайте  -  на  углу  стоит
паштетник. Раз-два-три, вот и мы! Сюда, за конюшни, дядя Уилл, и вон  к  той
черной двери, где на дощечке написано "Т. Вэк, рассыльный"; и раз-два-три, и
вот и мы, и вот мы и пришли, Мэг, голубку моя, и как же мы тебя удивили!
     С этими словами Трухти, совсем  запыхавшись,  опустил  девочку  на  пол
посреди комнаты. Маленькая гостья взглянула в  лицо  Мэг  и,  сразу  поверив
всему, что увидела в этом лице, бросилась ей на шею.
     - Раз-два-три, вот и мы! - прокричал Трухти, бегая по комнате и  громко
отдуваясь. - Дядя Уилл, у огня-то теплее, что же  вы  не  идете  к  огню?  И
раз-два-три, и вот и мы! Мэг, ненаглядная моя, а  где  чайник?  Раз-два-три,
вот и нашли, и сейчас он у нас вскипит!
     Исполняя свой дикий танец, Трухти и вправду подхватил где-то  чайник  и
поставил его на огонь; а Мэг, усадив девочку  в  теплый  уголок,  опустилась
перед ней на колени и, сняв с нее башмаки, растирала ее промокшие нот. Да, и
смеялась, глядя на Трухти, - смеялась так ласково, так  весело,  что  Трухти
мысленно призывал на нее благословение божие: ибо он заметил, что, когда они
вошли, Мэг сидела у огня и плакала.
     - Полно, отец! - сказала Мэг. -  Ты  сегодня,  кажется,  с  ума  сошел.
Просто не знаю, что  бы  сказали  на  это  колокола.  Бедные  ножки!  Совсем
заледенели.
     - Они уже теплые! - воскликнула девочка. - Уже согрелись!
     - Нет, нет, нет, - сказала Мэг. - Мы еще их как следует не растерли. Уж
мы так стараемся, так стараемся! А когда согреем ножки - причешемся, вон как
волосы-то отсырели;  а  когда  причешемся  -  умоемся,  чтобы  бедные  щечки
разрумянились; а когда умоемся, нам станет так весело, и тепло, и хорошо...
     Девочка, всхлипнув, обхватила ее руками за шею, потом погладила по щеке
и сказала:
     - Мэг! Милая Мэг!
     Это было лучше, чем благословение, которое призывал на нее Тоби.  Лучше
этого не могло быть ничего.
     - Да отец же! - вдруг воскликнула Мэг.
     - Раз-два-три, вот и мы, голубка! - отозвался Тоби.
     - Господи помилуй! - вскричала Мэг. - Он в  самом  деле  сошел  с  ума!
Капором нашей малютки накрыл чайник, а крышку повесил за дверью!
     - Это я нечаянно, милая, - сказал Тоби, поспешно исправляя свою ошибку.
- Мэг, послушай-ка!
     Мэг подняла голову и увидела, что он, предусмотрительно  заняв  позицию
за стулом гостя, держит  в  руке  заработанный  шестипенсовик  и  делает  ей
таинственные знаки.
     - Когда я входил в дом, милая, - сказал Тоби, - я  приметил  где-то  на
лестнице пакетик чаю; и сдается мне, там еще был кусочек грудинки. Не  помню
точно, где именно он лежал, но я сейчас выйду и попробую его разыскать.
     Показав  себя  столь  хитроумным  политиком,  Тоби  отправился   купить
упомяннутые им яства за наличный расчет в лавочке у  миссис  Чикенстокер;  и
вскоре вернулся, притворяясь, будто не сразу нашел их в темноте.
     - Но теперь все тут,  -  сказал  Тоби,  ставя  на  стол  чашки.  -  Все
правильно. Мне так и показалось, что  это  чай  и  грудинка.  Значит,  я  не
ошибся. Мэг, душенька, если ты заваришь  чай,  пока  твой  недостойный  отец
поджаривает сало, все у  нас  будет  готово  в  одну  минуту.  Странное  это
обстоятельство, - продолжал Тоби, вооружившись вилкой и приступая к стряпне,
- странное, хотя и известное всем моим знакомым: я лично не жалую  грудинку,
да и чай тоже. Я люблю смотреть, как другие ими балуются, а  сам  просто  не
нахожу в них вкуса.
     Между тем Тоби принюхивался к шипящему салу так, будто этот  запах  ему
очень даже нравился;  а  заваривая  чай  в  маленьком  чайнике,  он  любовно
заглянул в глубь этого уютного сосуда и не поморщился  от  ароматного  пара,
который ударил ему в нос и густым облаком окутал его лицо и голову. И однако
же он не стал ни пить, ни есть, только попробовал кусочек для порядка и  как
будто бы даже облизнулся, тут же, впрочем, заявив,  что  ничего  хорошего  в
грудинке не видит.
     Нет. Дело Тоби было смотреть, как едят и пьют Уилл Ферн и Лилиен; и Мэг
была занята тем же. И никогда еще зрители на  банкете  у  лорд-мэра  или  на
придворном обеде не испытывали такого наслаждения, глядя, как пируют другие,
будь то хоть монарх или папа римский. Мэг  улыбалась  отцу,  Тоби  ухмылялся
дочери.  Мэг  покачивала  головой  и  складывала  ладони,  делая  вид,   что
аплодирует Тоби; Тоби мимикой и  знаками  совершенно  непонятно  рассказывал
Мэг, как, где и когда он повстречал этих гостей; и оба они  были  счастливы.
Очень счастливы.
     "Хоть я и вижу, - с огорчением думал Тоби, поглядывая на лицо дочери, -
что свадьба-то расстроилась".
     - А теперь вот что, - сказал Тоби после чая.  -  Малютка,  ясное  дело,
будет спать с Мэг.
     - С доброй Мэг! - воскликнула Лилиен, ластясь к девушке. - С Мэг.
     - Правильно, - сказал Трухти. - И скорей всего она поцелует  отца  Мэг,
верно? Отец Мэг - это я.
     И как же доволен был Тоби,  когда  девочка  робко  подошла  к  нему  и,
поцеловав его, опять отступила под защиту Мэг.
     - Какая умница, ну прямо царь Соломон, - сказал  Тоби.  -  Раз-два-три,
прочь пошли... да нет, не то. Я... Мэг, голубка, что это я хотел сказать?
     Мэг  взглядом  указала  на  Ферна,  который  сидел  рядом  с   ней   и,
отвернувшись от нее, ласкал детскую головку, уткнувшуюся ей в колени.
     - Ну конечно, - сказал Тоби. - Конечно. Сам  не  знаю,  с  чего  это  я
сегодня заговариваюсь. Не иначе как у меня ум за разум  зашел,  право.  Уилл
Ферн, идемте со  мной.  Вы  устали  до  смерти,  совсем  разбиты,  вам  надо
отдохнуть. Идемте со мной.
     Ферн по-прежнему играл кудрями девочки, по-прежнему сидел рядом с  Мэг,
отвернувшись от нее. Он  молчал,  но  движения  его  огрубелых  пальцев,  то
сжимавших, то отпускавших светлые пряди, были красноречивее всяких слов.
     - Да, да, - сказал Тоби, бессознательно отвечая на  мысль,  которую  он
прочел в лице дочери. - Бери ее к себе, Мэг. Уложи ее. Вот  так!  А  теперь,
Уилл, идемте, я вам покажу, где вы будете спать. Хоромы не бог весть какие -
просто чердак; но я всегда говорю, что чердак - это одно из великих  удобств
для тех, кто живет при каретнике с  конюшнями;  и  квартира  здесь  дешевая,
благо хозяин пока не сдал ее повыгоднее. На чердаке сколько угодно душистого
сена, соседского, а уж чисто так, как только у Мэг бывает. Ну,  веселей!  Не
вешайте голову. Дай бог вам нового мужества в новом году.
     Дрожащая рука, перед тем ласкавшая ребенка,  покорно  легла  на  ладонь
Тоби. И Тоби, ни на минуту не умолкая, отвел своего гостя спать  так  нежно,
словно тот и сам был малым ребенком.
     Воротившись в комнату раньше дочери, Тоби подошел к двери ее каморки  и
прислушался. Девочка читала молитву на сон  грядущий;  она  помянула  "милую
Мэг", а потом спросила, как зовут его, отца.
     Не сразу этот старый чудак успокоился настолько, что собрался  помешать
угли и пододвинуть стул к огню. Проделав все это и сняв нагар со  свечи,  он
достал из кармана газету и стал  читать.  Сперва  только  бегло  проглядывая
столбец за столбцом, потом - с большим вниманием и хмуро сдвинув брови.
     Ибо злосчастная эта газета вновь направила его мысли  в  то  русло,  по
которому они шли весь день, и в особенности после всего,  чему  он  за  этот
день был свидетелем. Заботы о двух бездомных отвлекли его на  время  и  дали
более приятную пищу для ума; но теперь, когда он  остался  один  и  читал  о
преступлениях и бесчинствах, совершенных бедняками, мрачные мысли опять  его
одолели.
     И тут ему (уже не впервые) попалось  на  глаза  сообщение  о  том,  как
какая-то женщина в отчаянии наложила руки не только на себя, но и на  своего
младенца. Это преступление так возмутило его душу, переполненную  любовью  к
Мэг, что он выронил газету и, потрясенный, откинулся на спинку стула.
     - Как жестоко  и  противоестественно!  -  вскричал  Тоби.  -  На  такое
способны только в корне дурные люди, люди, которые так и  родились  дурными,
которым не должно быть места на земле. Все, что я слышал сегодня,  -  чистая
правда; все это верно, и доказательств хоть отбавляй. Дурные мы люди!
     Колокола подхватили его слова так неожиданно, зазвонили так явственно и
громко, что казалось, они ворвались прямо в дом.
     И что же они говорили?
     "Тоби Вэк, Тоби Вэк, ждем тебя, Тоби! Тоби Вэк, Тоби  Вэк,  ждем  тебя,
Тоби! Навести нас, навести нас! Поднимись к нам, поднимись к  нам!  Мы  тебя
разыщем, мы тебя разыщем! Полно спать, полно спать!  Тоби  Тоби  Вэк,  дверь
отворена, Тоби! Тоби Вэк, Тоби дверь отворена, Тоби!.."
     И опять сначала, еще яростней, так что гудел уже  кирпич  и  штукатурка
стен.
     Тоби  слушал.  Наверно,  ему  померещилось.  Просто  это  говорит   его
раскаяние, что он убежал от них нынче перед вечером. Да  нет,  это  в  самом
деле их голоса! Снова и снова, и еще  десять  раз  то  же  самое:  "Мы  тебя
разыщем, мы тебя разыщем! Поднимись к нам, поднимись к нам!" -  оглушительно
громко, на весь город.
     - Мэг, - тихо сказал  Тоби,  постучав  в  ее  дверь.  -  Ты  что-нибудь
слышишь?
     - Слышу колокола, отец. Они сегодня вовсю раззвонились.
     - Спит? - спросил Тоби, придумав себе повод, чтобы заглянуть в комнату.
     - Сладким сном. Только я еще не могу отойти от  нее.  Видишь,  как  она
крепко держит мою руку?
     - Мэг, - прошептал Тоби. - Ты послушай как следует.
     Она прислушалась. Тоби было видно ее лицо, ничего на нем не отразилось.
Она их не понимала.
     Тоби вернулся к огню, сел и  опять  стал  слушать  в  одиночестве.  Так
прошло некоторое время.
     Но выдержать это не хватало сил. Неистовство колоколов было страшно.
     "Если дверь на колокольню и  вправду  отворена,  -  сказал  себе  Тоби,
поспешно снимая фартук, но забыв  прихватить  шляпу,  -  почему  бы  мне  не
слазить туда, чтобы самому  убедиться?  Если  она  заперта,  никаких  других
доказательств мне не нужно. Хватит и этого".
     Он крадучись вышел на улицу,  почти  уверенный  в  том,  что  дверь  на
колокольню окажется закрытой и  запертой,  -  ведь  он  хорошо  ее  знал,  а
отворенной видел за все время раза три, не больше. Это была низкая  дверь  в
темном углу за выступом, и висела она на таких больших  железных  петлях,  а
запиралась таким огромным замком, что замка и петель было больше, чем  самой
двери.
     Велико же было удивление Тоби, когда он, подойдя с непокрытой головой к
церкви, протянул руку в этот темный угол, шибко побаиваясь, что  ее  вот-вот
кто-то схватит, и  борясь  с  желанием  тут  же  ее  отдернуть,  -  и  вдруг
оказалось, что дверь, отворявшаяся наружу, не только  не  заперта,  но  даже
приотворена!
     Растерявшись от неожиданности, он  сперва  думал  было  вернуться,  или
сходить за фонарем, или  позвать  кого-нибудь  с  собой;  но  тотчас  в  нем
заговорило природное мужество, и он решил идти один.
     - Чего мне бояться? - сказал Трухти. -  Ведь  это  же  церковь!  Может,
просто звонари, входя, забыли затворить дверь.
     И он пошел, нащупывая дорогу, как слепой, потому что было очень  темно.
И было очень тихо, потому что колокола молчали.
     За порог намело с улицы кучи пыли, нога ступала по ней как  по  мягкому
бархату, и от одного этого замирало сердце.  Узкая  лестница  начиналась  от
самой двери, так что Тоби с первого же шагу споткнулся и при  этом  нечаянно
толкнул  дверь  ногой;  ударившись  снаружи  о  стену,   дверь   с   размаху
захлопнулась, да так крепко, что он уже не мог отворить ее.
     Однако это было лишним основанием для того,  чтобы  идти  вперед.  Тоби
нащупал витую лестницу и пошел. Вверх, вверх, вверх, кругом  и  кругом;  все
выше, выше, выше!
     Нельзя сказать, чтобы подниматься ощупью по этой лестнице было приятно:
она была такая узкая и крутая, что рука его все время на что-то  натыкалась;
и то и дело ему мерещился впереди человек или, может быть, призрак, бесшумно
уступающий ему дорогу, так что он  даже  проводил  рукой  по  гладкой  стене
вверх, ожидая нащупать лицо, и вниз, ожидая нащупать ноги, и  мороз  подирал
его по коже. Несколько раз стена прерывалась нишей или дверью;  пустоты  эти
чудились ему шириной во всю церковь, и он, пока снова не находил стену, ясно
ощущал, будто стоит на краю пропасти и сейчас камнем свалится вниз.
     Вверх, вверх, вверх; кругом и кругом; все выше, выше, выше.
     Наконец в спертом, тяжелом воздухе  пахнуло  свежестью,  потом  потянул
ветерок, потом задуло так сильно, что Тоби трудно стало держаться на  ногах.
Но он добрался до стрельчатого окна и, крепко  ухватясь  за  что-то,  глянул
вниз; он увидел крыши домов, дым из труб,  тусклые  кляксы  огней  (там  Мэг
удивляется, куда он пропал, и, может быть, зовет его)  -  мутное  месиво  из
тьмы и тумана.
     То была вышка, куда поднимались звонари. А держался  Тоби  за  одну  из
растрепанных веревок, свисавших сквозь отверстия в дубовом  потолке.  Сперва
он вздрогнул, приняв ее за пук волос; потом затрепетал от одной  мысли,  что
мог разбудить большой колокол. Самые колокола помещались выше. И Тоби, точно
завороженный или послушный какой-то таинственной силе,  полез  выше,  теперь
уже по приставным лестницам, и с трудом,  потому  что  лестницы  были  очень
крутые и перекладины не слишком надежные.
     Вверх, вверх, вверх; карабкаясь, цепляясь; все выше, выше, выше!
     И вот, просунув голову между  балками,  он  очутился  среди  колоколов.
Огромные их очертания были  едва  различимы  во  мраке;  но  это  были  они.
Призрачные, темные, немые.
     Тоска и ужас стеснили его душу, едва он проник в это заоблачное  гнездо
из металла и камня.  Голова  у  него  кружилась.  Он  прислушался,  а  потом
истошным голосом крикнул:
     - Эй-эй-эй!
     - Эй-эй-эй!  -  угрюмо  откликнулось  эхо.  В  смятении,  задыхаясь  от
слабости и страха, Тоби огляделся невидящим взглядом и упал без чувств.

ТРЕТЬЯ ЧЕТВЕРТЬ

     Темны  тяжелые  тучи  и  мутны  глубокие  воды,  когда  море  сознания,
пробуждаясь после долгого штиля, отдает мертвых, бывших  в  нем  *.  Чудища,
вида странного  и  дикого,  всплывают  из  глубин,  воскресшие  до  времени,
незавершенные; куски и обрывки  несходных  вещей  перемешаны  и  спутаны;  и
когда, и как, и каким неисповедимым порядком одно отделяется  от  другого  и
всякое чувство, всякий предмет вновь обретает жизнь  и  привычный  облик,  -
того не знает никто, хотя каждый из нас каждодневно являет собою  вместилище
этой великой тайны.
     Вот почему нет никакой возможности рассказать, когда  и  как  кромешная
тьма колокольни сменилась сияющим светом; когда и как пустую башню  населили
несчетные  создания;  когда  и  как  докучный  шепот  "мы   тебя   разыщем",
шелестевший у Тоби над ухом во время его сна или обморока, перешел в громкий
и явственный возглас "полно спать!", когда и  как  рассеялось  владевшее  им
смутное ощущение, что такого не бывает,  хотя,  с  другой  стороны,  вот  же
все-таки оно есть. Но сейчас он не спал и, стоя  на  тех  самых  досках,  на
которые давеча свалился замертво, видел перед собой колдовское зрелище.
     Он видел, что башня, куда его занесли завороженные  ноги,  кишмя  кишит
крошечными призраками,  эльфами,  химерами  колоколов.  Он  видел,  как  они
непрерывно сыплются из колоколов - вылетают  из  них,  выскакивают,  падают.
Видел их вокруг себя на полу, и в воздухе над собою;  они  удирали  от  него
вниз по веревкам, смотрели па  него  сверху,  с  толстых  балок,  опоясанных
железными скобами; заглядывали к нему через амбразуры и щели; расходились от
него кругами, как вода от брошенного камня.  Он  видел  их  во  всевозможных
обличьях. Были среди них уродцы и пригожие собой, скрюченные и стройненькие.
Были молодые и старые, добрые и жестокие, веселые и сердитые: он видел,  как
они пляшут, и слышал, как они поют; видел, как они рвут на  себе  волосы,  и
слышал, как они воют. Они роем вились в воздухе. Беспрестанно  появлялись  и
исчезали. Скатывались вниз, взлетали кверху, уплывали вдаль, лезли под  нос,
проворные и неутомимые. Тоби Вэку, так же, как им,  все  было  видно  сквозь
камень и кирпич, грифель и черепицу. Он видел их в домах, хлопочущими  около
спящих. Видел, как одних они успокаивают во сне, а других стегают  плетками;
одним орут что-то в уши, другим услаждают слух тихой музыкой; одних  веселят
птичьим щебетом и ароматом цветов; на других, чей сон и без  того  тревожен,
выпускают страшные рожи из волшебных зеркал, которые держат в руках.
     Он  видел  этих  призраков  не  только  среди  спящих,   но   и   среди
бодрствующих,  видел  их  за  делами  несовместными  и  в   обличьях   самых
противоречивых. Он видел, как один  из  них  пристегнул  множество  крыльев,
чтобы летать быстрее, а другой навесил на себя цепи  и  гири,  чтобы  лететь
медленнее. Видел, как одни передвигали часовые стрелки вперед, другие назад,
третьи же пытались вовсе остановить часы. Видел,  как  они  разыгрывали  тут
свадьбу, а там похороны, в этой зале - выборы, а в той - бал;  он  видел  их
повсюду, в сплошном, неустанном движении.
     Совсем ошалев от этого сонма  юрких,  удивительных  тварей  и  от  гама
колоколов,  все  время  оглушительно  трезвонивших,   Тоби   прислонился   к
деревянной подпорке, чтобы не упасть, и бледный, в немом изумлении, озирался
по сторонам.
     Вдруг  колокола  смолкли.  Мгновенная  перемена!  Весь  рой  обессилел;
крошечные создания съежились, проворства их как  не  бывало;  они  пробовали
взлететь, но тут же никли, умирали и растворялись  в  воздухе,  а  новых  не
возникало. Один, правда, еще довольно бойко спрыгнул с большого  колокола  и
упал на ноги, но не успел он двинуться с места, как уже  умер  и  пропал  из
глаз. Несколько штук из тех, что совсем  недавно  резвились  на  колокольне,
оказались чуть долговечнее, - они еще вертелись и  вертелись,  но  с  каждым
поворотом слабели, бледнели, редели  и  вскоре  последовали  за  остальными.
Дольше всех храбрился малюсенький горбун, который забрался в угол,  где  еще
жило эхо; там он долго крутился и подскакивал совсем один  и  проявил  такое
упорство, что перед тем, как ему  окончательно  раствориться,  от  него  еще
оставалась ножка, потом носок башмачка; но в конце  концов  исчез  и  он,  и
колокольня затихла.
     Тогда и только тогда старый Тоби заметил в  каждом  колоколе  бородатую
фигуру такой же, как колокол, формы и такую же высокую. Непостижимым образом
то были и фигуры и колокола; и огромные, важные, они не  сводили  взгляда  с
застывшего от ужаса Тоби.
     Таинственные, грозные фигуры! Они ни на чем не  стояли,  но  повисли  в
ночном воздухе, и головы их, скрытые капюшонами, тонули во мраке под крышей.
Они были недвижимые, смутные;  смутные  и  темные,  хотя  он  видел  их  при
странном свете, исходившем от них же -  другого  света  не  было,  -  и  все
прижимали скрытый в черных складках покрывала палец к незримым губам.
     Он не мог ринуться прочь от них через отверстие в полу, ибо способность
двигаться совершенно его оставила. Иначе он непременно бы это  сделал  -  да
что там, он бросился бы с колокольни  вниз  головой,  лишь  бы  скрыться  от
взгляда, который они на него устремили, который не  отпустил  бы  его,  даже
если б вырвать у них глаза.
     Снова и снова неизъяснимый ужас, притаившийся на этой уединенной вышке,
где властвовала дикая, жуткая ночь, касался его, как ледяная рука  мертвеца.
Что всякая помощь далеко;  что  от  земли,  где  живут  люди,  его  отделяет
бесконечная темная лестница, на каждом повороте  которой  сторожит  нечистая
сила; что он один, высоко-высоко,  там,  где  днем  летают  птицы  и  голова
кружится на них смотреть; что он отторгнут от всех добрых людей, -  в  такой
час они давно разошлись по домам, заперли двери и спят; - все это он  ощутил
сразу, и его словно пронизало холодом. А тем временем и страхи его, и мысли,
и глаза были прикованы к загадочным фигурам. Глубокий  мрак,  обволакивающий
их, да и самая их форма и  сверхъестественная  их  способность  держаться  в
воздухе делали их не похожими ни на какие другие образы нашего мира;  однако
видны они были столь же ясно, как крепкие дубовые  рамы,  подпоры,  балки  и
брусья,  на  которых  висели  колокола.  Их  окружал  целый  лес  обтесанных
деревьев; и из глубины его, из этой путаницы и  переплетения,  как  из  чаши
мертвого бора, сгубленного ради их таинственных целей, они грозно и не мигая
смотрели на Тоби.
     Порыв ветра - о, какой холодный и резкий! - со стоном налетел на башню.
И когда он замер, большой колокол, или дух большого колокола, заговорил.
     - Кто к нам явился? - Голос был низкий, гулкий, и Тоби показалось,  что
он исходит из всех колоколов сразу.
     - Мне послышалось, что колокола зовут меня,  -  сказал  Тоби,  умоляюще
воздев руки. - Сам не знаю, зачем я здесь и как сюда попал. Уже сколько  лет
я слушаю, что говорят колокола. Они часто утешали меня.
     - А ты благодарил их? - спросил колокол.
     - Тысячу раз! - воскликнул Тоби.
     - Как?
     - Я бедный человек, - застыдился Тоби, - я мог  благодарить  их  только
словами.
     - И ты всегда это делал? - вопросил дух колокола. - Никогда  не  грешил
на нас?
     - Никогда! - горячо вскричал Тоби.
     - Никогда не грешил на нас скверными, лживыми, злыми словами?
     Тоби уже готов был ответить: "Никогда!", но осекся и смешался.
     - Голос Времени, - сказал дух, -  взывает  к  человеку:  "Иди  вперед!"
Время хочет, чтобы он шел вперед и совершенствовался; хочет для него  больше
человеческого достоинства, больше счастья, лучшей  жизни;  хочет,  чтобы  он
продвигался к цели, которую оно знает  и  видит,  которая  была  поставлена,
когда только началось Время и начался человек. Долгие века  зла,  темноты  и
насилия сменяли друг друга,  несчетные  множества  людей  мучились,  жили  и
умирали, чтобы указать человеку путь. Кто тщится преградить ему  дорогу  или
повернуть его вспять, тот пытается остановить мощную машину,  которая  убьет
дерзкого насмерть, а сама, после минутной  задержки,  заработает  еще  более
неукротимо и яростно.
     - У меня и в мыслях такого не было, сэр, -  сказал  Трухти.  -  Если  я
сделал это, так как-нибудь невзначай. Нарочно нипочем не стал бы.
     - Кто вкладывает в уста Времени  или  слуг  его,  -  продолжал  дух,  -
сетования о днях, тоже знавших невзгоды  и  падения  и  оставивших  по  себе
глубокий и печальный след, видимый даже слепому, - сетования, которые служат
настоящему только тем, что показывают людям, как нужна их помощь, раз кто-то
способен сожалеть даже о таком прошлом, - кто это делает, тот  грешит.  И  в
этом ты согрешил против нас, колоколов.
     Страх Тоби начал  утихать.  Но  он,  как  вы  знаете,  всегда  питал  к
колоколам любовь и признательность; и когда он услышал обвинение в том,  что
так жестоко их обидел, сердце его исполнилось раскаянья и горя.
     - Если б вы знали, - сказал Тоби, смиренно сжав руки, - а может,  вы  и
знаете... если вы знаете, сколько раз вы коротали со мной время; сколько раз
вы подбадривали меня, когда я готов был пасть  духом;  как  служили  забавой
моей маленькой дочке Мэг (других-то забав у нее  почти  и  не  было),  когда
умерла ее мать и  мы  с  ней  остались  одни,  -  вы  не  попомните  зла  за
безрассудное слово.
     - Кто услышит в  нашем  звоне  пренебрежение  к  надеждам  и  радостям,
горестям  и  печалям  многострадальной  толпы;  кому  послышится,   что   мы
соглашаемся с мудрецами, меряющими человеческие страсти и привязанности  той
же меркой, что и жалкую пищу, на которой человечество хиреет и чахнет, - тот
грешит. И в этом ты согрешил против нас! - сказал колокол.
     - Каюсь! - сказал Трухти. - Простите меня!
     - Кому слышится, будто мы вторим  слепым  червям  земли,  упразднителям
тех, кто придавлен и сломлен, но кому  предназначено  быть  вознесенными  на
такую высоту, куда этим мокрицам  времени  не  заползти  даже  в  мыслях,  -
продолжал дух колокола, - тот грешит против нас. И в этом грехе ты повинен.
     - Невольный грех, - сказал Тоби. - По невежеству. Невольно.
     - И  еще  одно,  а  это  важнее  всего,  -  продолжал  колокол.  -  Кто
отвращается от падших и изувеченных своих собратьев; отрекается от них,  как
от скверны, и не хочет проследить сострадательным взором открытую  пропасть,
в которую они скатились из мира добра, цепляясь в своем падении за  травинки
и кочки утраченной этой земли, и не выпускали их даже тогда, когда  умирали,
израненные, глубоко на дне, - тот грешит  против  бога  и  человека,  против
времени и вечности. И в этом грехе ты повинен.
     - Сжальтесь надо мной! - вскричал Тоби, падая на колени. - Смилуйтесь!
     - Слушай! - сказала тень.
     - Слушай! - подхватили остальные тени.
     - Слушай! - произнес ясный детский голос, показавшийся Тоби знакомым.
     Внизу, в церкви, слабо зазвучал орган. Постепенно нарастая, мелодия его
достигла крыши, заполнила хоры и неф. Она все ширилась, поднималась  выше  и
выше, вверх, вверх, вверх, будя растревоженные сердца дубовых балок,  гулких
колоколов, окованных железом дверей, прочных каменных лестниц;  и,  наконец,
когда стены башни уже не могли вместить ее, взмыла к небу.
     Не удивительно, что и грудь старика не могла вместить такого  могучего,
огромного звука. Он вырвался из этой хрупкой тюрьмы потоком слез;  и  Трухти
закрыл лицо руками.
     - Слушай! - сказала тень.
     - Слушай! - сказали остальные тени.
     - Слушай! - сказал детский голос. На колокольню донеслось торжественное
пение хора. Пели очень тихо и скорбно - за упокой, -  и  Тоби,  вслушавшись,
различил в этом хоре голос дочери.
     - Она умерла! - воскликнул старик. - Мэг умерла! Ее дух зовет  меня!  Я
слышу!
     - Дух твоей дочери, - сказал колокол, - оплакивает мертвых и общается с
мертвыми - мертвыми надеждами, мертвыми мечтами, мертвыми грезами юности; но
она жива. Узнай по ее жизни живую  правду.  Узнай  от  той,  кто  тебе  всех
дороже, дурными ли родятся дурные. Узнай, как даже с  прекраснейшего  стебля
срывают один за другим бутоны и листья и как он сохнет и  вянет.  Следуй  за
ней! До роковой черты!
     Темные фигуры все как одна подняли правую руку и указали вниз.
     - Призрак дней прошедших и грядущих  будет  тебе  спутником,  -  сказал
голос. - Иди. Он стоит за тобой.
     Тоби оглянулся и увидел... девочку? Девочку, которую нес на руках  Уилл
Ферн! Девочку, чей сон - вот только что - охраняла Мэг!
     - Я сам сегодня нес ее на руках, - сказал Трухти.
     - Покажи ему, что такое он сам, - сказали в один голос темные фигуры.
     Башня разверзлась у его ног. Он глянул вниз, и там,  далеко  на  улице,
увидел себя, разбившегося и недвижимого.
     - Я уже не живой! - вскричал Трухти. - Я умер!
     - Умер! - сказали тени.
     - Боже милостивый! А новый год...
     - Прошел, - сказали тени.
     - Как! - крикнул он, содрогаясь.  -  Я  забрел  не  туда,  оступился  в
темноте и упал с колокольни... год назад?
     - Девять лет назад, - ответили тени.
     Отвечая, они опустили простертые руки; там, где только что были  темные
фигуры, теперь висели колокола.
     И звонили: им опять пришло время звонить. И опять сонмы эльфов возникли
неизвестно откуда, опять они были заняты диковинными своими делами,  а  едва
смолкли колокола, опять стали бледнеть, пропадать из глаз, и растворились  в
воздухе.
     - Кто они? - спросил Тоби. - Я наверно сошел с ума, но  если  нет,  кто
они такие?
     - Голоса колоколов. Колокольный звон, - отвечала девочка. - Их  дела  и
обличья - это надежды и мысли смертных, и еще - воспоминания, которые у  них
накопились.
     - А ты? - спросил ошеломленно Трухти. - Кто ты?
     - Тише, - сказала девочка. - Смотри!
     В бедной, убогой комнате, склонившись над таким же вышиванием, какое он
часто, часто видел у нее в руках, сидела  Мэг,  его  родная,  нежно  любимая
дочь. Он не пытался поцеловать ее; не пробовал прижать ее к сердцу; он знал,
что это отнято у него навсегда. Но он, весь дрожа, затаил дыхание и  смахнул
набежавшие слезы, чтобы разглядеть ее получше. Чтобы только видеть ее.
     Да, она изменилась. Как изменилась! Ясные глаза потускнели. Свежие щеки
увяли. Красива по-прежнему, но надежда, где та молодая надежда, что когда-то
отдавалась в его сердце, как голос!
     Мэг оторвалась от  пялец  и  взглянула  на  кого-то.  Проследив  за  ее
взглядом, старик отшатнулся.
     Он сразу узнал ее в этой взрослой женщине. Так  же  завивались  кудрями
длинные шелковистые волосы; те же были полураскрытые детские  губы.  Даже  в
глазах, обращенных с вопросом к Мэг,  светился  тот  же  взгляд,  каким  она
всматривалась в эти черты, когда он привел ее к себе в дом!
     Тогда кто же это здесь, рядом с ним?
     С трепетом заглянув в призрачное лицо, он увидел в нем что-то... что-то
торжественное, далекое, смутно напоминавшее о той девочке, как напоминала ее
и женщина, глядевшая на Мэг; а между тем это была она, да, она; и в  том  же
платье.
     Но тише! Они разговаривают!
     - Мэг, - нерешительно сказала Лилиен, - как часто ты поднимаешь  голову
от работы, чтобы взглянуть на меня!
     - Разве мой взгляд так изменился, что пугает тебя? - спросила Мэг.
     - Нет, родная. Ты ведь и спрашиваешь это только в шутку. Но  почему  ты
не улыбаешься, когда смотришь на меня?
     - Да я улыбаюсь. Разве нет? - отвечала Мэг с улыбкой.
     - Сейчас - да, - отвечала Лилиен. - Но когда ты думаешь, что я  работаю
и не вижу тебя, лицо у тебя такое грустное, озабоченное, что я и смотреть на
тебя боюсь. Жизнь наша тяжелая, трудная, и улыбаться  нам  мало  причин,  но
раньше ты была такая веселая!
     - А сейчас разве нет?  -  воскликнула  Мэг  с  непонятной  тревогой  и,
поднявшись, обняла девушку.  -  Неужели  из-за  меня  наша  тоскливая  жизнь
кажется тебе еще тоскливее?
     - Если бы не ты, у меня бы никакой жизни не  было!  -  сказала  Лилиен,
пылко ее целуя. - Если бы не ты, я бы, кажется, и  не  захотела  больше  так
жить.  Работа,  работа,  работа!  Столько  часов,  столько   дней,   столько
долгих-долгих ночей безнадежной, безотрадной, нескончаемой работы  -  и  для
чего? Не ради богатства, не ради веселой, роскошной жизни, не ради достатка,
пусть самого скромного; нет, ради хлеба, ради жалких грошей, которых  только
и хватает на то, чтобы снова работать, и во всем нуждаться, и думать о нашей
горькой доле! Ах, Мэг! - Она заговорила громче и  стиснула  руки  на  груди,
словно от сильной боли. - Как может жестокий мир существовать  и  равнодушно
смотреть на такую жизнь!
     - Лилли! - сказала Мэг, успокаивая ее и откидывая  ей  волосы  с  лица,
залитого слезами. - Лилли! И это говоришь ты, такая молодая, красивая!
     - В том-то и ужас, Мэг! - перебила девушка, отпрянув и  умоляюще  глядя
ей в лицо. - Преврати меня в старуху, Мэг! Сделай меня сморщенной,  дряхлой,
избавь от страшных мыслей, которые смущают меня, молодую!
     Трухти повернулся к своей спутнице.  Но  призрак  девочки  обратился  в
бегство. Исчез.
     И сам он уже находился совсем в другом месте.  Ибо  сэр  Джозеф  Баули,
Друг и Отец бедняков, устроил пышное празднество в Баули-Холле по случаю дня
рождения своей супруги. А поскольку леди Баули родилась в первый  день  года
(в чем местные газеты усматривали перст провидения, повелевшего  леди  Баули
всегда и во всем быть первой), то и празднество  это  происходило  на  Новый
год.
     Баули-Холл был полон  гостей.  Явился  краснолицый  джентльмен,  явился
мистер Файлер, явился достославный олдермен Кьют,  -  этот  последний  питал
склонность к великим мира сего и благодаря своему  любезному  письму  весьма
сблизился с сэром Джозефом Баули,  стал  прямо-таки  другом  этой  семьи,  -
явилось и еще множество гостей. Явился и бедный невидимый Трухти и бродил по
всему дому унылым привидением, разыскивая свою спутницу.
     В великолепной зале шли приготовления к великолепному  пиру,  во  время
которого сэр Джозеф Баули, общепризнанный Друг и Отец бедняков,  должен  был
произнести великолепную речь. До этого его Друзьям и Детям предстояло съесть
известное количество пудингов в другом помещении;  затем  по  данному  знаку
Друзья и Дети, влившись в толпу  Друзей  и  Отцов,  должны  были  образовать
семейное  сборище,  в  коем  ни  один  мужественный  глаз  не  останется  не
увлажненным слезой умиления.
     Но это не все. Даже это еще не все. Сэр Джозеф Баули,  баронет  и  член
парламента, должен был сыграть в кегли - так-таки сразиться  в  кегли  -  со
своими арендаторами!
     - Невольно вспоминаются дни старого короля Гарри,  -  сказал  по  этому
поводу олдермен Кьют. - Славный был король, добрый король. Да. Вот  это  был
молодец.
     - Безусловно, - сухо подтвердил мистер Файлер. - По части  того,  чтобы
жениться и убивать  своих  жен.  Кстати  сказать,  число  жен  у  него  было
значительно выше среднего *.
     - Вы-то будете брать в жены прекрасных леди, но не станете убивать  их,
верно? - обратился олдермен  Кьют  к  наследнику  Баули,  имевшему  от  роду
двенадцать лет. - Милый мальчик! Мы и  оглянуться  не  успеем,  -  продолжал
олдермен, положив руки ему на плечи и приняв самый глубокомысленный  вид,  -
как этот маленький джентльмен пройдет в парламент. Мы услышим о  его  победе
на выборах; о его речах в палате  лордов;  о  лестных  предложениях  ему  со
стороны правительства, о всевозможных блестящих его успехах. Да,  не  успеем
мы оглянуться, как будем по мере своих скромных сил возносить ему  хвалу  на
заседаниях городского управления. Помяните мое слово!
     "Ох, какая же большая разница между обутыми и босыми!" - подумал  Тоби.
Но сердце его потянулось даже к  этому  ребенку:  он  вспомнил  о  босоногих
мальчишках, которым предначертано было (олдерменом) вырасти преступниками  и
которые могли бы быть детьми бедной Мэг.
     - Ричард, - стонал Тоби, блуждая среди гостей. -  Где  он?  Я  не  могу
найти Ричарда! Где Ричард?
     Казалось бы, что здесь делать Ричарду, даже если  он  еще  жив?  Но  от
тоски и одиночества Тоби совсем потерял голову; и все блуждал среди нарядных
гостей, ища свою спутницу и повторяя:
     - Где Ричард? Покажи мне Ричарда! Во время этих блужданий навстречу ему
попался доверенный секретарь мистер Фиш, страшно взволнованный.
     - Что же это такое! - воскликнул мистер Фиш. - Где олдермен Кьют? Видел
кто-нибудь олдермена?
     Видел ли кто олдермена? Да  полно,  разве  кто-нибудь  мог  не  увидеть
олдермена? Он  был  так  обходителен,  так  любезен,  так  твердо  помнил  о
естественном  для  каждого  человека  желании  видеть  его,  что,   пожалуй,
единственный его недостаток в том и состоял, что он все время был на виду. И
где бы ни находились великие мира сего, там же, в  силу  сродства  избранных
душ, находился и Кьют.
     Несколько голосов крикнуло, что он - в том кружке, что  собрался  возле
сэра Джозефа. Мистер Фиш направился туда, нашел его  и  потихоньку  отвел  к
ближайшему окну. Трухти последовал за ними. Не умышленно. Ноги сами  понесли
его в ту сторону.
     - Дорогой олдермен Кьют! - сказал мистер Фиш. - Отойдем  еще  подальше.
Произошло нечто ужасное. Мне только сию минуту дали знать. Думаю,  что  сэру
Джозефу лучше не сообщать об этом до конца праздника. Вы хорошо знаете  сэра
Джозефа и  посоветуете  мне,  как  быть.  Поистине  страшное  и  прискорбное
событие!
     - Фиш! - сказал олдермен. - Фиш, дорогой мой, что  случилось?  Надеюсь,
ничего революционного? Никто  не...  не  покушался  на,  полномочия  мировых
судей?
     - Дидлс, банкир... - пролепетал Фиш.  -  Братья  Дидлс...  его  сегодня
здесь ждали... занимал такой высокий пост в Пробирной палатке...
     - Неужели прекратил платежи? - вскричал олдермен. - Быть не может!
     - Застрелился.
     - Боже мой!
     - У себя в конторе, - сказал мистер Фиш. -  Сунул  в  рот  двуствольный
пистолет и спустил курок. Причин - никаких. Был всем обеспечен.
     - Обеспечен! - воскликнул олдермен. - Да  он  был  богатейший  человек.
Почтеннейший человек. Самоубийство! От собственной руки!
     - Сегодня утром, - подтвердил Фиш.
     - О бедный мозг! - воскликнул олдермен, набожно воздев руки. - О нервы,
нервы! Тайны машины, называемой человеком! О, как мало нужно, чтобы нарушить
ее ход, - несчастные мы создания!  Возможно,  неудачный  обед,  мистер  Фиш.
Возможно, поведение его сына, - я  слышал,  что  этот  молодой  человек  вел
беспутный образ жизни и взял в привычку выдавать векселя на отца, не имея на
то никакого права! Такой почтенный человек! Один из самых почтенных, каких я
только знал! Это потрясающий случай, мистер Фиш. Это общественное  бедствие!
Я не премину надеть глубокий траур. Такой почтенный человек! Однако  на  все
воля божия. Мы должны покоряться, мистер Фиш. Должны покоряться!
     Как, олдермен! Ни слова о том,  чтобы  упразднить?  Вспомни,  праведный
судия, как ты гордился и  хвастал  своей  высокой  нравственностью.  Ну  же,
олдермен! Уравновесь чашки весов. Брось-ка на эту, пустую, меня,  да  голод,
да какую-нибудь бедную женщину, у которой нужда и лишения иссушили жизненные
соки, сделали ее глухой к слезам ее отпрысков, хотя они-то имели право на ее
участие, право, дарованное святой матерью Евой.  Взвесь  то  и  другое,  ты,
Даниил *, когда придет твой час предстать перед Страшным судом! Взвесь то  и
другое на глазах у тысяч  страдальцев,  для  которых  ты  разыгрываешь  свой
жестокий фарс, и не думай, будто их так легко обмануть. А что, если  у  тебя
самого помрачится разум - долго ли? - и ты перережешь себе горло в назидание
своим сытым собратьям (если есть у тебя собратья),  чтобы  они  поосторожнее
читали мораль удрученным и отчаявшимся. Что тогда?
     Слова эти возникли в сердце у  Тоби,  точно  произнесенные  не  его,  а
чьим-то чужим голосом. Олдермен Кьют заверил мистера Фиша, что  поможет  ему
сообщить о печальном происшествии сэру Джозефу, когда кончится праздник.  На
прощанье, в сокрушении душевном  стиснув  руку  мистера  Фиша,  он  еще  раз
сказал: "Такой почтенный человек!" И добавил, что ему (даже ему!) непонятно,
как допускаются на земле подобные несчастья.
     - Впору предположить, хоть это, конечно, и не так,  -  сказал  олдермен
Кьют, - что  временами  в  природе  совершаются  какие-то  страшные  сдвиги,
влияющие на всю систему общественного устройства. Братья Дидлс!
     Игра в кегли прошла с огромным успехом. Сэр Джозеф сбивал кегли  весьма
искусно; его наследник тоже бросил шар, с более близкого расстояния;  и  все
признали, что раз уж баронет и сын баронета играют в кегли,  значит  дела  в
стране поправляются, и притом очень быстро.
     В надлежащее время был подан обед. Трухти,  сам  не  pная  зачем,  тоже
направился в залу, - его повлекло туда нечто, бывшее сильнее собственной его
воли. Зала представляла собой прелестную  картину;  дамы  были  одна  другой
красивее; все гости - довольны, веселы и  благодушны.  Когда  же  в  дальнем
конце залы  отворились  двери  и  в  них  хлынули  жители  деревни  в  своих
крестьянских костюмах, зрелище стало совершенно уже восхитительным. Но  Тоби
ни на что не смотрел, а только продолжал шептать: "Где Ричард? Он бы  должен
помочь ей, утешить ее! Я не вижу Ричарда!"
     Уже было предложено несколько тостов; уж выпили за здоровье леди Баули;
уже сэр Джозеф Баули поблагодарил гостей и произнес свою великолепную  речь,
в которой привел разнообразные доказательства тому, что он прирожденный Друг
и Отец и прочее; и сам  предложил  тост:  за  своих  Друзей  и  Детей  и  за
благородство  труда,  -   как   вдруг   внимание   Тоби   привлекло   легкое
замешательство в  конце  залы.  После  недолгой  суеты,  шума  и  пререканий
какой-то человек протиснулся сквозь толпу и выступил вперед.
     Не Ричард. Нет. Но и об этом человеке Тоби много раз думал, пытался его
разыскать. При менее ярком свете Тоби, возможно, не сообразил бы,  кто  этот
изможденный мужчина, такой старый, седой, ссутулившийся;  но  сейчас,  когда
десятки ламп озаряли его большую шишковатую голову, он тотчас признал  Уилла
Ферна.
     - Что такое! - вскричал сэр Джозеф, вставая с места. - Кто впустил сюда
этого человека? Это преступник, только что из тюрьмы! Мистер Фиш, будьте так
добры, займитесь...
     - Одну минуту! - сказал Уилл Ферн. - Одну минуту!  Миледи,  нынче  день
рожденья - ваш и нового года. Разрешите мне сказать слово.
     Она вступилась за него. Сэр Джозеф с присушим  ему  достоинством  снова
опустился на стул.
     Гость-оборванец -  одежда  на  нем  была  вся  в  лохмотьях  -  оглядел
собравшихся и смиренно им поклонился.
     - Добрые господа! - сказал он. - Вы пили за здоровье рабочего человека.
Посмотрите на меня!
     - Прямехонько из тюрьмы, - сказал мистер Фиш.
     - Прямехонько из тюрьмы, - подтвердил Ферн. - И не в первый раз, не  во
второй, не в третий, даже не в четвертый.
     Тут мистер Файлер брюзгливо заметил,  что  четыре  раза  это  уже  выше
среднего и как, мол, не стыдно.
     - Добрые господа! - повторил  Уилл  Ферн.  -  Посмотрите  на  меня!  Вы
видите, на что я стал похож - хуже некуда, мне теперь  ни  повредить  больше
нельзя, ни помочь; то время, когда ваши милостивые слова и благодеяния могли
принести пользу мне, - он ударил себя в грудь и тряхнул головой, - то  время
ушло, развеялось, как запах прошлогоднего клевера. Я хочу замолвить слово за
них, - он указал на работников, столпившихся в углу залы, -  сейчас  вы  тут
все в сборе, так выслушайте раз в жизни настоящую правду.
     - Здесь не найдется никого, - сказал хозяин дома, - кто уполномочил  бы
этого человека говорить от его имени.
     - Очень может быть, сэр Джозеф. Я тоже так думаю. Но это не значит, что
в моих словах нет правды. Может, как раз это-то их  и  подтверждает.  Добрые
господа, я прожил в этих местах много лет.  Вон  от  той  канавы  виден  мой
домишко. Сколько раз нарядные леди срисовывали его в свои альбомы.  Говорят,
на картинках он получается очень красиво; но на картинках нет погоды, вот  и
выходит, что куда лучше его срисовывать, чем в нем жить. Ну ладно, я  в  нем
жил. Как трудно и тяжко мне там жилось, про это  я  не  стану  рассказывать.
Можете убедиться сами, в любой день, когда угодно.
     Он говорил так же, как в тот вечер, когда Тоби встретил его  на  улице.
Голос его стал более глухим и хриплым и временами дрожал; но ни разу  он  не
поднялся до страстного крика, а звучал сурово  и  обыденно,  под  стать  тем
обыденным фактам, которые он излагал.
     - Вырасти в таком доме порядочным,  мало-мальски  порядочным  человеком
труднее, чем вы думаете, добрые господа. Что я вырос человеком, а не зверем,
- и то хорошо; это, как-никак, похвала мне... такому, каким я был. А какой я
стал - такого меня и хвалить не за  что,  и  сделать  для  меня  уже  ничего
нельзя. Кончено.
     - Я рад, что этот человек пришел сюда, -  заметил  сэр  Джозеф,  обводя
своих гостей безмятежным взглядом. - Не прерывайте его. Видимо, такова  воля
всевышнего. Перед нами пример, живой пример. Я надеюсь, я верю  и  жду,  что
мои друзья усмотрят в нем назидание.
     - Я выжил, - вновь заговорил Ферн после минутного молчания. - Как  -  и
сам не знаю, и никто не знает; но до того мне было  трудно,  что  я  не  мог
делать вид, будто я всем доволен, или прикидываться не тем, что я есть.  Ну,
а вы, джентльмены, что заседаете в судах, когда вы видите, что у человека на
лице написано недовольство, вы  говорите  друг  другу:  "Это  подозрительный
субъект. Этот Уилл Ферн мне что-то не  нравится.  Надо  за  ним  последить!"
Удивляться тут нечему, джентльмены, я просто говорю, что это  так;  и  уж  с
этого часа все, что Уилл Ферн делает и чего не делает, -  все  оборачивается
против него.
     Олдермен Кьют засунул большие пальцы в карманы жилета и, откинувшись на
стуле,  с  улыбкой  подмигнул  ближайшему  канделябру,  словно  говоря:  "Ну
конечно! Я же вам говорил. Старая песня. Все это нам давно знакомо - и мне и
человеческой природе".
     - А теперь, джентльмены, - сказал Уилл Ферн, протянув  к  ним  руки,  и
бледное лицо его на мгновение залилось краской,  -  вспомните  ваши  законы,
ведь они как нарочно придуманы для того, чтобы травить нас и расставлять нам
ловушки, когда мы дойдем до такого положения. Я пробую перебраться в  другое
место. И оказываюсь бродягой. В тюрьму его! Я возвращаюсь сюда.  Иду  в  ваш
лес за орехами и ломаю несколько веток - с кем не случается! В  тюрьму  его!
Один из ваших сторожей видит меня среди бела дня с ружьем,  около  моего  же
огорода. В тюрьму его! Вышел из тюрьмы и, само собой, обругал этого  сторожа
как следует. В тюрьму его! Я срезал палку. В тюрьму  его!  Подобрал  и  съел
гнилое яблоко или репу. В тюрьму его! Обратно идти двадцать миль; по  дороге
попросил милостыню. В тюрьму его! А потом уж где бы я  ни  был,  что  бы  ни
делал, непременно попадаюсь на  глаза  то  констеблю,  то  сторожу,  то  еще
кому-нибудь. В тюрьму его, он бродяга, сколько раз сидел за решеткой, у него
и дома-то нет, кроме тюрьмы.
     Олдермен глубокомысленно кивнул, как  бы  говоря:  "Что  ж,  дом  самый
подходящий!"
     - Ради кого я это говорю, неужели ради себя? - воскликнул Ферн.  -  Кто
вернет мне мою свободу, мое доброе  имя,  невинность  моей  племянницы!  Тут
бессильны все лорды и леди, сколько их ни  есть  в  Англии.  Но  прошу  вас,
добрые господа, когда имеете дело с другими, подобными мне, начинайте  не  с
конца, а с начала. Дайте, прошу вас, сносные  дома  тем,  кто  еще  лежит  в
колыбели; дайте сносную пищу тем, кто трудится  в  поте  лица;  дайте  более
человечные законы, чтобы не губить нас за первую же провинность, и не гоните
нас за каждый пустяк в  тюрьму,  в  тюрьму,  в  тюрьму!  Тогда  мы  будем  с
благодарностью принимать всякое снисхождение,  какое  вы  пожелаете  оказать
рабочему человеку, - ведь сердце у него незлое, терпеливое и отзывчивое.  Но
сперва вы должны спасти в нем живую душу. Ибо сейчас - пусть  это  пропащий,
как я, или один из тех, что здесь собрались, - все  равно,  душой  он  не  с
вами. Верните себе его душу, господа,  верните!  Не  дожидайтесь  того  дня,
когда даже в библии его помутившемуся разуму почудится не то, что было в ней
раньше, и знакомые слова предстанут его глазам такими, как  они  представали
иногда моим глазам... в тюрьме: "Куда ты пойдешь, туда я не  пойду;  где  ты
будешь жить, там я не буду жить; народ твой - не мой народ, и твой бог -  не
мой бог!" *
     Внезапно в зале началось какое-то волнение и суета. Тоби подумал  было,
что это гости повскакали со своих мест, чтобы выгнать Ферна. Но в  следующую
минуту и  зала  и  гости  исчезли,  и  перед  ним  снова  сидела  его  дочь,
склонившись над работой. Только теперь каморка ее была  другая,  совсем  уже
нищенская; и Лилиен рядом с ней не было.
     Пяльцы, за которыми Лилиен когда-то работала, были убраны  на  полку  и
прикрыты. Стул, на котором она сидела, - повернут к стене. В этих мелочах  и
в осунувшемся от горя лице Мэг была целая повесть. Каждый  прочел  бы  се  с
первого взгляда!
     Мэг прилежно трудилась, пока не стемнело, а когда  перестала  различать
нити, зажгла грошовую свечу и опять принялась за  работу.  Старый  ее  отец,
невидимый, все стоял возле нее, смотрел на нее, любил ее - так  любил!  -  и
ласковым голосом говорил ей что-то про прежние дни и про колокола. Хотя он и
знал - бедный Трухти! - что она его не слышит.
     Уже совсем поздно вечером в дверь постучали. Мэг  отворила.  На  пороге
стоял мужчина. Угрюмый, пьяный,  неопрятный,  истасканный,  со  свалявшимися
волосами и нестриженой бородой; но по  каким-то  признакам  еще  можно  было
угадать, что в молодости он был ладный и красивый.
     Он стоял, ожидая разрешения войти, а она, отступив  на  шаг  от  двери,
смотрела на него молча и  печально.  Желание  Тоби  исполнилось:  он  увидел
Ричарда.
     - Можно к тебе, Маргарет?
     - Да. Войди. Войди!
     Хорошо, что Тоби знал его раньше, чем он заговорил; не то, услышав этот
грубый, сиплый голос, он бы ни за что не поверил, что перед ним Ричард.
     В комнате было только два стула. Мэг уступила ему свой, а сама,  отойдя
немного в сторону, стояла и ждала, что он скажет. Но он сидел, тупо уставясь
в пол, с застывшей, бессмысленной улыбкой. Он  являл  собой  картину  такого
глубокого падения, такой предельной безнадежности,  такого  жалкого  позора,
что она закрыла лицо руками и отвернулась, чтобы скрыть свою боль.
     Очнувшись от шороха ее платья или другого какого-то  звука,  он  поднял
голову и заговорил, словно только сейчас переступил порог.
     - Все за работой, Маргарет? Поздно ты кончаешь.
     - Как всегда.
     - А начинаешь рано?
     - Начинаю рано.
     - Вот и она так говорит. Говорит, что ты никогда не  уставала;  или  не
признавалась, что устала. Это когда вы  жили  вместе.  Даже  если  падала  в
обморок от усталости и голода. Но это я тебе уже рассказывал в прошлый раз.
     - Да, - отвечала  она.  -  А  я  просила  тебя  больше  ничего  мне  не
рассказывать; и ты мне поклялся, Ричард, что не будешь.
     - Поклялся, - повторил  он  с  пьяным  смехом,  глядя  на  нее  пустыми
глазами. - Поклялся. Вот-вот. Поклялся!  -  Потом,  точно  снова  очнувшись,
сказал с неожиданной горячностью: - А как же мне быть, Маргарет? Как же  мне
быть? Она опять ко мне приходила!
     - Опять! - воскликнула Мэг, всплеснув руками. - Значит, она  так  часто
обо мне вспоминает! Опять приходила?
     - Сколько раз, Маргарет, она не дает мне покою. Нагоняет меня на  улице
и сует мне в руку. Когда  я  работаю  (ха-ха,  это  не  часто  бывает),  она
подходит  ко  мне  тихонько  по  золе  и  шепчет  мне  в  ухо:  "Ричард,  не
оглядывайся. Ради всего святого, передай ей это". Приносит мне на  квартиру,
посылает в письмах; иногда стукнет в окно и положит  на  подоконник.  Что  я
могу поделать? Вот, гляди!
     Он протянул ей маленький кошелек и подкинул его на ладони,  так  что  в
нем забренчали монеты.
     - Спрячь его, - сказала Мэг, - спрячь! Когда она  опять  придет,  скажи
ей, что я люблю ее всем сердцем. Что я каждый  вечер  молюсь  за  нее.  Что,
когда сижу одна за работой, все время о ней думаю. Что она со мной,  днем  и
ночью. Что, если бы мне завтра умирать, я помнила бы  о  ней  до  последнего
вздоха. Но что на деньги эти я и смотреть не хочу.
     Он медленно убрал  руку  и,  сжав  деньги  в  кулаке,  произнес  не  то
задумчиво, не то сонно:
     - Я ей так и сказал. Яснее ясного. Я после того раз десять  относил  ей
этот подарок. Но когда она пришла и стала прямо передо мной,  что  мне  было
делать?
     - Так ты ее видел! - вскричала Мэг. - Ты ее видел? Лилиен, золотая  моя
девочка! Лилиен!
     - Я ее видел, - сказал он, не в ответ ей, но словно все так же медленно
думая вслух. - Стоит передо мной и вся дрожит. "Как  она  выглядит,  Ричард?
Похудела? А меня вспоминает? Мое всегдашнее место у стола - что там  теперь?
А пяльцы, в которых она учила меня вышивать, она их сожгла, Ричард?"  Так  и
говорила. Я сам слышал.
     Сдерживая рыдания, с мокрым от слез  лицом,  Мэг  склонилась  над  ним,
чтобы не упустить ни слова.
     А он, уронив руки на колени и весь подавшись  вперед,  точно  с  трудом
разбирая стершуюся надпись на полу, продолжал говорить:
     - "Ричард, я пала очень низко, и ты поймешь, каково мне  было  получить
обратно эти деньги, раз я теперь решилась сама принести их тебе. Но ты любил
ее когда-то, еще на  моей  памяти.  Люди  вас  разлучили;  страх,  ревность,
сомнения, самолюбие сделали свое дело: ты отдалился от нее. Но ты ее  любил,
еще на моей памяти".  Да,  наверно  любил,  -  сказал  он  вдруг,  сам  себя
прерывая: - Наверно любил. Но не в этом суть. "Ричард,  если  ты  ее  любил,
если помнишь то, что прошло и не вернется, сходи к ней еще раз. В  последний
раз. Расскажи ей, как я тебя упрашивала. Расскажи, как я положила тебе  руку
на плечо - на это плечо она могла бы сама склоняться, - и как смиренно  я  с
тобой разговаривала. Расскажи ей, как ты поглядел мне в лицо и  увидел,  что
красота, которой она когда-то любовалась, исчезла  без  следа,  что  она  бы
расплакалась, увидев, какая я стала худая и  бледная.  Расскажи  ей  все,  и
тогда она не откажется их взять, не будет так жестока!"
     Он посидел еще немного, задумчиво повторяя последние слова, потом опять
очнулся и встал.
     - Не возьмешь, Маргарет?
     Она только качала головой и без слов молила его уйти.
     - Покойной ночи, Маргарет.
     - Покойной ночи.
     Он оглянулся на нее, пораженный ее горем, а может и  жалостью  к  нему,
дрожавшей в ее голосе. То было быстрое, живое движение,  мгновенная  вспышка
прежнего огня. В следующую минуту он ушел, И навряд ли эта  вспышка  помогла
ему яснее увидеть, до какого бесчестия он докатился.
     Как бы ни печалилась Мэг,  какую  бы  ни  терпела  муку,  душевную  или
телесную, а работать все равно было нужно. Она взялась  за  иглу.  Наступила
полночь, она все работала.
     Ночь была холодная, огонь в  очаге  чуть  тлел,  и  она  встала,  чтобы
подбросить немножко угля. Тут прозвонили  колокола  -  половина  первого;  а
когда они смолкли, кто-то тихо постучал в дверь. И только она подумала,  кто
бы это мог быть в такое неурочное время, как дверь отворилась.
     О красота и молодость, вы, по праву счастливые, смотрите! О  красота  и
молодость, благословенные и все вокруг себя благословляющие, вы, через  кого
совершается воля всеблагого творца вашего, смотрите!
     Мэг увидела входящую; вскрикнула; назвала ее по имени: "Лилиен!"
     Мгновение - и та упала перед ней на колени, ухватилась за ее платье.
     - Встань, родная, встань! Лилиен, дорогая моя!
     - Нет, нет, Мэг, поздно! Только так,  рядом  с  тобой,  касаться  тебя,
чувствовать на лице твое дыхание!
     - Малютка Лилиен! Дитя моего сердца - родная мать не  могла  бы  любить
сильнее, - дай мне обнять тебя!
     - Нет, Мэг, поздно! Когда я впервые тебя увидела, ты стояла передо мной
на коленях. Дай мне умереть на коленях перед тобой. Не поднимай меня!
     - Ты возвратилась. Сокровище мое! Мы будем вместе, будем  вместе  жить,
работать, надеяться, вместе умрем!
     - Поцелуй меня, Мэг, обними меня, прижми к груди; посмотри на меня, как
бывало. Но не поднимай меня. Дай наглядеться на тебя напоследок вот так,  на
коленях!
     О красота и молодость, вы, по праву счастливые, смотрите! О  красота  и
молодость,  вы,  через  кого  совершается  воля  всеблагого  творца  вашего,
смотрите!
     - Прости меня, Мэг! Дорогая моя! Прости! Я знаю, вижу, что ты простила,
но ты скажи это, Мэг!
     И она сказала это, касаясь губами щеки Лилиен,  обвив  руками  ту,  чье
сердце - теперь она это знала - вот-вот перестанет биться.
     - Храни тебя спаситель, родная. Поцелуй меня еще раз!  Он  позволил  ей
сидеть у его ног и отирать их  волосами  головы  своей  *.  Ах,  Мэг,  какое
милосердие!
     Едва она умерла, как возле старого Тоби опять возник призрак  маленькой
девочки, невинной и радостной, и, легко до него дотронувшись, поманил его за
собой.

ЧЕТВЕРТАЯ ЧЕТВЕРТЬ

     Снова забрезжили в памяти грозные фигуры - духи колоколов;  донесся  до
слуха слабый колокольный звон; закружился в глазах и в мозгу рой  эльфов,  и
множился, множился, пока самое  воспоминание  о  нем  не  затерялось  в  его
несметности; снова мелькнула мысль, неведомо кем внушенная, что  прошло  еще
сколько-то лет, и теперь Тоби, стоя рядом с призраком девочки,  видел  перед
собой простых смертных.
     Смертные были упитанные, румяные, довольные. Их  было  всего  двое,  но
раскраснелись они за десятерых. Они сидели у весело пылающего огня,  по  обе
стороны низкого столика; и аромат горячего чая и пышек, - если только он  не
застаивался здесь дольше, чем во всякой другой комнате, - свидетельствовал о
том, что столиком этим совсем недавно пользовались. Но поскольку посуда была
вымыта и расставлена по местам в буфете, а длинная  вилка  для  поджаривания
хлеба висела в отведенном ей уголке, растопырив свои четыре пальца и  словно
требуя, чтобы с нес сняли мерку для перчатки, - видимых  следов  только  что
закончившейся трапезы не осталось, если  не  считать  довольного  мурлыканья
разомлевшей, умывающейся лапкой кошки да ублаготворенных, чтобы  не  сказать
лоснящихся физиономий ее хозяев.
     Эти двое (явно супружеская пара) уютно расположились у огня так,  чтобы
ни ему, ни ей не было обидно, и глядя  на  искры,  падающие  в  решетку,  то
задремывали, то снова просыпались,  когда  горячая  головешка  покрупнее  со
стуком скатывалась вниз, словно увлекая за собой остальные.
     Впрочем, огню не грозила опасность потухнуть: он поблескивал не  только
в комнатке, и на стеклах двери, и на занавеске, до половины  скрывавшей  их,
но и в лавочке за этой дверью.  А  лавочка  была  битком  набита  товаром  -
обжора, а не лавочка, с пастью жадной и вместительной,  что  у  акулы.  Сыр,
масло, дрова, мыло, соленья, спички, сало, пиво,  волчки,  сласти,  бумажные
змеи, конопляное семя, ветчина, веники, плиты для очага, соль, уксус, вакса,
копченые селедки, бумага и перья, шпиг, грибной соус, шнурки  для  корсетов,
хлеб, воланы, яйца и грифели - все годилось в пищу этой прожорливой лавчонке
и все она заглатывала без разбора. Сколько еще было в  ней  всякого  другого
добра - сказать  невозможно;  но  с  потолка,  подобно  гроздьям  диковинных
фруктов, свисали мотки бечевки, связки лука, пачки свечей, сита и  щетки;  а
жестяные ящички,  издававшие  разнообразные  приятные  запахи,  подтверждали
слова вывески над входной дверью, оповещавшей  публику,  что  владелец  этой
лавочки имеет разрешение на торговлю  чаем,  кофе,  перцем  и  табаком,  как
курительным так и нюхательным.
     Бросив взгляд на те из перечисленных выше предметов, которые были видны
при ярком пламени очага и не столь  веселом  свете  двух  закопченных  ламп,
тускло горевших в самой лавке, словно задыхаясь  от  ее  изобилия;  а  затем
взглянув  на  одно  из  лиц,  обращенных  к  огню,  Трухти  тотчас  узнал  в
раздобревшей пожилой особе миссис Чикенстокер: она  всегда  была  склонна  к
полноте, даже в те дни, когда он знавал ее лично и  за  ним  числился  в  ее
лавке небольшой должок.
     Второе лицо далось ему труднее. Тяжелый подбородок с  такими  глубокими
складками, что в них можно засунуть целый  палец;  удивленные  глаза,  точно
пытающиеся убедить сами себя, что нельзя же так беспардонно заплывать жиром;
нос,  подверженный  малоприятному  расстройству,  в  просторечии   именуемом
сопеньем;  короткая,  толстая  шея;  грудь,  вздымаемая  одышкой,  и  другие
подобные прелести хоть и  были  рассчитаны  на  то,  чтобы  запечатлеться  в
памяти, но сначала не вызвали у Трухти воспоминания ни о ком из его  прежних
знакомых. А между тем ему помнилось, что где-то он их  уже  видел.  В  конце
концов в компаньоне миссис Чикенстокер по торговой линии, а также по  кривой
и капризной линии жизни, Tpyхти узнал бывшего швейцара сэра  Джозефа  Баули,
который много лет назад прочно связался в его сознании с миссис Чикенстокер,
ибо именно он, сей апоплексический младенец, впустил его в богатый  особняк,
где он покаялся в своих обязательствах перед этой леди и тем навлек па  свою
горемычную голову столь тяжкий укор.
     После тех перемен, на какие насмотрелся Тоби, эта перемена не  особенно
его поразила; но сила ассоциации порою бывает очень велика,  и  он  невольно
заглянул в лавку, на  косяк  двери,  где  когда-то  записывали  мелом  долги
покупателей. Своей фамилии он не увидел. Те фамилии, что значились там, были
ему незнакомы, да и число их заметно сократилось против прежнего, из чего он
заключил, что бывший швейцар предпочитает торговать за наличные и,  войдя  в
дело, подтянул поводья чикенстокеровским неплательщикам.
     Так грустно было Тоби, так он горевал  о  загубленной  молодости  своей
несчастной дочери, что и  тут  не  на  шутку  опечалился  -  даже  в  списке
должников миссис Чикенстокер ему не нашлось места!
     - Какая на дворе погода, Энн? - спросил  бывший  швейцар  сэра  Джозефа
Баули и, протянув ноги к огню, потер их, насколько  позволяли  его  короткие
руки, словно говоря: "Если плохая - хорошо, что я дома, если хорошая  -  все
равно никуда не пойду".
     - Ветер и слякоть, - отвечала жена. - Того и гляди снег пойдет.  Темно.
И холодно очень.
     - Вот и правильно, что мы поели пышек, - сказал  бывший  швейцар  тоном
человека, успокоившего свою совесть. - Вечер нынче как  раз  подходящий  для
пышек. А также для сладких лепешек. И для сдобных булочек.
     Бывший швейцар назвал эти лакомства одно за  другим,  словно  не  спеша
подсчитывая свои добрые дела. Затем он опять  потер  толстые  свои  ноги  и,
согнув их в коленях, чтобы  подставить  огню  еще  не  поджарившиеся  места,
рассмеялся как от щекотки.
     - Вы сегодня веселы, дорогой Тагби, - заметила супруга.
     Фирма именовалась "Тагби, бывш. Чикенстокер".
     - Нет, - сказал Тагби. - Нет. Разве  что  чуточку  навеселе.  Очень  уж
кстати пришлись пышки.
     Тут он поперхнулся смехом, да так, что весь почернел, а чтобы  изменить
свою окраску, стал выделывать ногами в воздухе замысловатые  фигуры,  причем
жирные эти ноги согласились вести себя сколько-нибудь  прилично  лишь  после
того, как миссис Тагби изо всей мочи постукала его по  спине  и  встряхнула,
точно большущую бутыль.
     - О господи, спаси и помилуй! - в испуге восклицала миссис Тагби. - Что
же это делается с человеком!
     Мистер Тагби вытер слезы и слабым  голосом  повторил,  что  он  чуточку
навеселе.
     - Ну и довольно, богом вас прошу, - сказала миссис Тагби.  -  Я  просто
умру со страху, если вы будете так лягаться и биться.
     Мистер Тагби пообещал, что больше не  будет;  но  вся  его  жизнь  была
сплошною битвой, в которой он, если судить по усиливающейся с годами  одышке
и густеющей багровости лица, терпел поражение за поражением.
     - Так вы говорите, моя дорогая, что на дворе ветер и  слякоть,  вот-вот
пойдет снег, темно и очень холодно? - сказал мистер Тагби, глядя в  огонь  и
возвращаясь к первопричине своей веселости.
     - Погода хуже некуда, - подтвердила его жена, качая головой.
     - Да, да, - проговорил мистер Тагби. - Годы в этом смысле все равно что
люди. Одни умирают легко, другие трудно. Нынешнему году осталось совсем мало
жизни, вот он за нее и борется. Что ж, молодец! Это мне  по  нраву.  Дорогая
моя, покупатель!
     Миссис Тагби, услышав, как стукнула дверь, и сама уже встала с места.
     - Ну, что угодно? - спросила она, выходя в лавку. - Ох, прошу прощенья,
сэр, никак не ожидала, что это вы.
     Джентльмен в черном, к  которому  она  обратилась  с  этим  извинением,
кивнул в ответ, засучил рукава, небрежно сдвинул шляпу  набекрень  и  уселся
верхом на бочку с пивом, сунув руки в карманы.
     - Там у вас наверху дело плохо, - сказал джентльмен. - Он не выживет.
     - Неужто чердак? - вскричал Тагби, выходя в лавку и вступая в беседу.
     - Чердак, мистер Тагби, - сказал джентльмен, - быстро  катится  вниз  и
скоро окажется ниже подвала.
     Поглядывая то па мужа, то на жену, он согнутыми  пальцами  постучал  по
бочке, чтобы выяснить, сколько в ней пива, после чего  стал  выстукивать  на
пустой ее части какой-то мотивчик.
     -  Чердак,  мистер  Тагби,  -  сказал  джентльмен,  снова  обращаясь  к
онемевшему от неожиданности Тагби, - скоро отправится на тот свет.
     - В таком случае, - сказал Тагби жене, -  надо  отправить  его  отсюда,
пока он еще туда не отправился.
     - Трогать его с места нельзя, - сказал джентльмен, покачивая головой. -
Я по крайней мере  не  могу  взять  на  себя  такую  ответственность.  Лучше
оставьте его в покое. Он долго не протянет.
     - Только из-за этого, - сказал Тагби и  так  ударил  кулаком  по  чашке
весов, что она грохнула о прилавок, - только из-за  этого  у  нас  с  ней  и
бывали нелады, и вот, извольте видеть, что получилось! Все-таки  он  умирает
здесь. Умирает под этой крышей. Умирает в нашем доме!
     - А где же ему было умирать, Тагби? - вскричала его жена.
     - В работном доме. Для чего же и существуют работные дома!
     - Не для того, - заговорила миссис Тагби горячо и убежденно. -  Не  для
того! И не для того я вышла  за  вас,  Тагби.  Я  этого  не  позволю,  и  не
надейтесь, я этого не допущу. Скорее я готова разойтись с вами и больше  вас
не видеть. Еще когда над этой дверью стояла моя вдовья фамилия - а так  было
много лет, и лавка миссис  Чикенстокер  была  известна  всем  в  округе  как
честное, порядочное заведение, - еще когда над этой  дверью,  Тагби,  стояла
моя  вдовья  фамилия,  я  знала  его,  видного  парня,  непьющего,  смелого,
самостоятельного; знала и ее, красавицу и умницу, каких поискать; знала и ее
отца (он, бедняга, залез как-то  во  сне  на  колокольню,  упал  и  разбился
насмерть), такой работящий был старик, а сердце  простое  и  доброе,  как  у
малого ребенка; и уж если я их выгоню из своего дома, пусть  ангелы  выгонят
меня из рая. А они и выгонят. И поделом мне будет!
     При этих словах будто проглянуло ее прежнее  лицо,  -  а  оно  до  всех
описанных перемен каждого привлекало своими симпатичными ямочками;  и  когда
она утерла глаза и тряхнула головой и платком, глядя на Тагби  с  выражением
непреклонной  твердости,  Трухти  сказал:  "Благослови  ее  бог!"  Потом   с
замирающим сердцем стал слушать дальше, понимая пока одно - что речь идет  о
Мэг.
     Если в гостиной Тагби вел себя веселее,  чем  нужно,  то  теперь  он  с
лихвой расплатился по этому счету, ибо в лавке был мрачнее мрачного; он тупо
уставился на жену и даже не пытался ей возражать, однако же,  не  спуская  с
нее глаз, втихомолку - то ли по рассеянности, то ли  из  предосторожности  -
перекладывал всю выручку из кассы к себе в карман.
     Джентльмен, сидевший на бочке, - видимо, он был уполномочен  городскими
властями оказывать врачебную помощь беднякам, - казалось,  привык  к  мелким
стычкам между супругами, почему и в этом случае не счел нужным вмешаться. Он
сидел, тихо  посвистывая  и  по  капле  выпуская  пиво  из  крана,  пока  не
водворилась полная тишина, а тогда  поднял  голову  и  сказал,  обращаясь  к
миссис Тагби, бывшей Чикенстокер:
     - Женщина и сейчас еще недурна. Как случилось, что она  вышла  за  него
замуж?
     - А это, пожалуй, и есть самое тяжелое в  ее  жизни,  сэр,  -  отвечала
миссис Тагби, подсаживаясь к нему.  -  Дело-то  было  так:  они  с  Ричардом
полюбили друг друга еще давным-давно, когда оба были молоды и хороши  собой.
Вот они обо всем договорились и должны были пожениться в день  Нового  года.
Но Ричард послушал тех джентльменов и забрал в голову, что, мол, нечего себя
губить, что скоро он об этом пожалеет, что  она  ему  не  пара,  что  такому
молодцу, как он, вообще незачем жениться. А ее  те  джентльмены  застращали,
она стала такая смутная, все боялась, что он ее бросит, и что дети ее угодят
на виселицу, и что выходить замуж грешно и  бог  его  знает  чего  еще.  Ну,
короче говоря, они все тянули и  тянули,  перестали  верить  друг  другу  и,
наконец, расстались. Но вина была его. Она-то  пошла  бы  за  него,  сэр,  с
радостью. Я сама сколько раз видела, как она аж в лице менялась,  когда  он,
бывало, гордо пройдет мимо и не взглянет на нее; и ни одна  женщина  так  не
сокрушалась о  мужчине,  как  она  сокрушалась  о  Ричарде,  когда  он  стал
сбиваться с пути.
     - Ах, так он, значит, сбился с пути? - спросил  джентльмен  и,  вытащив
втулку, заглянул в бочку с пивом.
     - Да понимаете, сэр, по-моему, он сам не знал,  что  делает.  По-моему,
когда они расстались, у него даже разум помрачился.  Не  будь  ему  совестно
перед теми джентльменами, а может и страшновато - как, мол, она его  примет,
- он бы на любые муки пошел, лишь бы опять получить согласие Мэг и  жениться
на ней. Это я так думаю. Сам-то он никогда этого не говорил, и  очень  жаль.
Он стал пить, бездельничать, водиться со всяким сбродом, - ведь ему сказали,
что это лучше, чем свой дом и семья, которую он мог  бы  иметь.  Он  потерял
красоту, здоровье, силу, доброе имя, друзей, работу - все потерял!
     - Не все, миссис Тагби, - возразил джентльмен, - раз он обрел жену; мне
интересно, как он обрел ее.
     - Сейчас, сэр, я к этому и веду. Так шло много лет - он  опускался  все
ниже, она, бедняжка, терпела такие невзгоды, что не знаю, как еще  она  жива
осталась. Наконец он докатился до того, что никто уж не хотел и смотреть  на
него, не то что держать на работе. Куда ни придет, отовсюду его  гонят.  Вот
он ходил с места на место, обивал-обивал пороги, и  в  сотый,  наверно,  раз
пришел  к  одному  джентльмену,  который  раньше  часто  давал  ему   работу
(работал-то он хорошо до самого конца); а этот джентльмен знал его  историю,
он разобиделся, рассердился, да и скажи  ему:  "Думаю,  что  ты  неисправим;
только один человек на свете мог бы тебя образумить. Пусть она попробует,  а
до того не будет к тебе больше моего доверия". Словом, что-то в этом роде.
     - Вот как? - сказал джентльмен. - Ну и что же?
     - Ну, он и пошел к ней, бухнулся ей в ноги, сказал, что только на нее и
надеется, просил-умолял спасти его.
     - А она?.. Да вы не расстраивайтесь так, миссис Тагби.
     - Она в тот вечер пришла ко мне насчет комнаты. "Чем он  был  для  меня
раньше, говорит, это лежит в могиле, как и то, чем я была  для  него.  Но  я
подумала, и я попробую. В надежде  спасти  его.  В  память  той  беззаботной
девушки (вы ее знали), что должна была выйти замуж на Новый год; и в  память
ее Ричарда". И еще она сказала, что он пришел к ней от  Лилиен,  что  Лилиен
доверяла ему, и она этого никогда не забудет. Вот они и поженились; и  когда
они сюда пришли и я их увидела, у меня была одна мысль: не  дай  бог,  чтобы
сбывались такие пророчества, как те, что разлучили  их  в  молодости,  и  не
хотела бы я быть на месте этих пророков!
     Джентльмен слез с бочки и потянулся.
     - Наверно, он с самого начала стал дурно с ней обращаться?
     - Да нет, этого, по-моему, никогда не было,  -  сказала  миссис  Тагби,
утирая слезы. -  Некоторое  время  он  держался,  но  отделаться  от  старых
привычек не мог; скоро он опять поскользнулся и очень быстро докатился бы до
прежнего, да тут его свалила болезнь. А ее он, по-моему, всегда жалел.  Даже
наверно так. Я видела  его  во  время  припадков:  плачет,  трясется  и  все
старается поцеловать ей руку; я слышала, как он называл ее "Мэг" и  говорил,
что ей, мол, сегодня исполнилось девятнадцать лет. А теперь он  уже  сколько
месяцев не встает с постели. Ей и за ним ходить и за ребенком -  работать-то
она и не поспевала. А раз не поспевала, то ей и давать работу не  стали.  Уж
как они жили - не знаю.
     - Зато я знаю, - буркнул Тагби; он с хитрым видом поглядел на кассу, на
полки с товарами, на жену и закончил: - Как кошка с собакой!
     Его прервал громкий крик - горестный вопль,  -  донесшийся  с  верхнего
этажа. Джентльмен поспешно направился к двери.
     - Друг мой, - сказал он, оглядываясь на ходу, -  можете  не  спорить  о
том, отправлять его куда-нибудь или нет. Кажется, он  избавил  вас  от  этой
заботы!
     И джентльмен побежал наверх; миссис Тагби бросилась за  ним,  а  мистер
Тагби стал медленно подниматься следом, ворча что-то себе под нос  и  больше
обычного пыхтя и отдуваясь под тяжестью выручки, в  которой,  как  на  грех,
оказалось множество медяков.
     Трухти, послушный призраку девочки, вознесся по лестнице, как дуновение
ветерка.
     - Следуй за ней! Следуй за ней! - звучали у него в ушах неземные голоса
колоколов. - Узнай правду от той, кто тебе всех дороже!
     Все было  кончено.  Все  кончено  -  и  вот  она,  гордость  и  радость
отцовского сердца!  Измученная,  изможденная  женщина  плачет  возле  убогой
кровати, нежно прижимая к груди младенца.  Такого  худенького,  слабенького,
чахлого младенца, такого для нее драгоценного!
     - Слава богу! - воскликнул Тоби, молитвенно сложив руки. - Благодарение
богу! Она любит свое дитя!
     Джентльмен, по природе отнюдь не жестокосердый и не равнодушный (просто
он видел такие сцены изо дня в день и знал, что в задачках  мистера  Файлера
это самые ничтожные цифры, крошечные черточки в  его  вычислениях),  положил
руку на сердце, переставшее биться, послушал, есть  ли  дыхание,  и  сказал:
"Страдания его кончились. Так оно и лучше". Миссис  Тагби  пыталась  утешить
вдову ласковыми словами, мистер Тагби - философскими рассуждениями.
     - Ну, ну, - сказал он, держа руки в карманах, -  нельзя  малодушничать.
Это не дело. Надо крепиться. Хорош бы я был, если бы смалодушничал, когда  в
бытность мою швейцаром у нашего крыльца как-то  вечером  сцепились  колесами
целых шесть карет. Но я остался тверд, я так и не отпер двери!
     Снова Тоби услышал голоса, говорившие: "Следуй за ней". Он повернулся к
своей призрачной спутнице, но  она  стала  подниматься  в  воздух,  сказала:
"Следуй за ней!" - и исчезла.
     Он остался возле дочери; сидел у ее ног; заглядывал ей в лицо, ища хотя
бы бледных следов прежней красоты; вслушивался в ее голос - не прозвучит  ли
в  нем  прежняя  ласка.  Он   склонялся   над   ребенком.   Хилый   ребенок,
старообразный,  страшный  своей  серьезностью,  надрывающий  сердце   тихим,
жалобным  плачем.  Тоби  готов  был  молиться  на  него.  Он  видел  в   нем
единственное спасение дочери, последнее уцелевшее  звено  ее  долготерпенья.
Все свои надежды он, отец, возложил на этого  хрупкого  младенца;  он  ловил
каждый взгляд, который бросала на него мать, и снова и снова восклицал: "Она
его любит! Благодарение богу, она его любит!"
     Он видел, как добрая женщина ухаживала за ней; как опять пришла  к  ней
среди ночи, когда рассерженный супруг уснул и все  затихло;  как  подбодряла
ее, плакала с ней вместе, принесла ей поесть. Он видел, как наступил день  и
снова ночь, и еще день, и еще ночь. Время шло; мертвого  унесли  из  обители
смерти, и Мэг осталась в комнате одна с ребенком. Ребенок стонал  и  плакал,
изводил ее, не давал ей покоя, и едва она, в полном изнеможении,  забывалась
дремотой, возвращал ее к жизни и маленькими своими ручонками опять тащил  на
дыбу. Но она оставалась неизменно терпеливой и  ласковой.  Любила  его  всей
душой, всем своим существом была связана с ним так  же  крепко,  как  тогда,
когда носила его под сердцем.
     Все это время она  терпела  нужду  -  жестокую,  безысходную  нужду.  С
ребенком на руках бродила по улицам в поисках работы; держа его на  коленях,
поглядывая на обращенное к ней прозрачное личико, делала  любую  работу,  за
любого плату - за сутки труда столько фартингов, сколько цифр на циферблате.
Может, она сердилась на него? Не заботилась о нем? Может, иногда глядела  на
него с ненавистью? Или хоть раз сгоряча ударила? Нет. Только этим и утешался
Тоби - любовь ее ни на минуту не угасала.
     Она скрывала свою крайнюю бедность ото всех и днем старалась уходить из
дому, чтобы избежать расспросов единственного своего друга:  всякая  помощь,
какую оказывала ей эта добрая женщина, вызывала новые ссоры между супругами;
и ей было тяжко сознавать, что она вносит раздор в жизнь людей, которым  так
много обязана.
     Она любила своего ребенка. Любила все сильней  и  сильней.  Но  однажды
вечером в самой ее любви что-то изменилось.
     Она носила младенца по комнате, баюкая  его  тихим  пением,  как  вдруг
дверь неслышно отворилась и вошел мужчина.
     - В последний раз, - сказал он.
     - Уильям Ферн!
     - В последний раз.
     Он прислушивался, точно опасаясь погони, и говорил шепотом.
     - Маргарет, мне скоро конец. Но я не мог  не  проститься  с  тобой,  не
поблагодарить тебя.
     - Что вы сделали? - спросила она, глядя на него со страхом.
     Он не отвел глаз, но промолчал.
     Потом махнул рукой, будто отмахивался от  ее  вопроса,  отметал  его  в
сторону, - и сказал:
     - Много прошло времени, Маргарет, но тот вечер я помню как  сейчас.  Не
думали мы тогда, - прибавил он, окинув взглядом комнату,  -  что  встретимся
вот так. Твой ребенок, Маргарет? Дай  его  мне.  Дай  мне  подержать  твоего
ребенка.
     Он положил шляпу на пол и взял младенца. А сам весь дрожал.
     - Девочка?
     - Да.
     Он заслонил крошечное личико рукой.
     - Видишь, как я сдал, Маргарет, - я даже боюсь смотреть  на  нее.  Нет.
Подожди ее брать, я ей ничего не сделаю. Много прошло времени, а  все  же...
Как ее зовут?
     - Маргарет, - ответила она живо.
     - Это хорошо, - сказал он. - Это хорошо!
     Казалось, он вздохнул свободнее; и после минутного колебания  он  отнял
руку и заглянул малютке в лицо. Но тут же снова прикрыл его.
     - Маргарет! - сказал он, отдав ей ребенка. - Это лицо Лилиен.
     - Лилиен!
     - То же лицо, что у девочки, которую я  держал  на  руках,  когда  мать
Лилиен умерла и оставила ее сиротой.
     - Когда мать Лилиен умерла и оставила ее  сиротой!  -  воскликнула  она
исступленно.
     - Почему ты кричишь? Почему так на меня смотришь? Маргарет!
     Она опустилась на стул и, прижав ребенка к груди, залилась слезами.  То
она отстранялась и с тревогой глядела ему в лицо, то снова прижимала  его  к
себе. И тут-то к ее любви стало примешиваться что-то неистовое и страшное. И
тут-то у ее старика отца заныло сердце.
     "Следуй за ней! - прозвучало повсюду вокруг. - Узнай правду от той, кто
тебе всех дороже!"
     - Маргарет! - сказал Ферн и, наклонившись, поцеловал  ее  в  лоб.  -  В
последний раз благодарю тебя. Прощай! Дай мне руку и скажи,  что  отныне  ты
меня не знаешь. Постарайся думать обо мне как о мертвом.
     - Что вы сделали? - спросила она снова.
     - Нынче ночью будет пожар, - сказал он, отодвигаясь от нее. - Всю  зиму
будут пожары, то там, то тут, чтобы по ночам было виднее. Как увидишь  вдали
зарево, так и знай - началось. Как увидишь вдали зарево, забудь обо  мне;  а
если не сможешь, то вспомни, какой адский огонь запалили у меня в  груди,  и
считай, что это его отсвет играет на тучах. Прощай!
     Она окликнула его, но он  уже  исчез.  Она  сидела  оцепенев,  пока  не
проснулся  ребенок,  а  тогда  опять  почувствовала  и  холод,  и  голод,  и
окружающею тьму. Всю ночь она ходила с ним  из  угла  в  угол,  баюкая  его,
успокаивая. Временами повторяла вслух: "Как  Лилиен,  когда  мать  умерла  и
оставила ее сиротой!" Почему всякий раз при этих словах ее  шаг  убыстрялся,
глаза загорались, а любовь становилась такой неистовой и страшной?
     - Но это любовь, - сказал Трухти. - Это любовь. Она никогда не разлюбит
свое дитя. Бедная моя Мэг!
     Утром она особенно постаралась приодеть  ребенка  -  тщетные  старания,
когда под рукой только  жалкие  тряпки!  -  и  еще  раз  пошла  искать  себе
пропитания. Был последний день старого года. Она искала до вечера, не пивши,
не евши. Искала напрасно.
     Она вмешалась в толпу отверженных, которые ждали, стоя в  снегу,  чтобы
некий чиновник, уполномоченный  творить  милостыню  от  имени  общества  (не
втайне, как велит нагорная проповедь, но явно и законно), соизволил  вызвать
их и допросить, а потом одному бы сказал: "Ступай туда-то", другому.  "Зайди
на той неделе", а третьего подкинул как мяч и пустил гулять из рук  в  руки,
от  порога  к  порогу,  покуда  он  не  испустит  дух  от  усталости,  либо,
отчаявшись, пойдет на кражу и тогда станет преступником высшего  сорта,  чье
дело уже не терпит отлагательства. Здесь она тоже ничего  не  добилась.  Она
любила свое дитя, нипочем не согласилась бы с ним  расстаться.  А  таким  не
помогают.
     Уже ночь была на дворе - темная, ненастная ночь, - когда она,  согревая
ребенка на груди, подошла к единственному дому, который могла назвать своим.
Измученная, без сил, она уже хотела войти  и  только  тут  заметила,  что  в
дверях кто-то стоит. То был  хозяин  дома,  расположившийся  таким  образом,
чтобы загородить собой весь вход, - при его комплекции это было нетрудно.
     - А-а, - сказал он вполголоса, - так вы  вернулись?  Она  взглянула  на
ребенка, потом обратила умоляющий взор к хозяину и кивнула головой.
     - А вам не кажется, что вы и так уже прожили здесь достаточно долго, не
платя за квартиру? - сказал мистер Тагби. - Вам не кажется, что вы и так уже
забрали в этой лавке достаточно товаров в кредит?
     Снова она обратила на него молящий взгляд.
     - Может, вам бы сменить поставщиков? - сказал он. - И  может,  поискать
бы себе другое жилище, а? Вам не кажется, что имеет смысл попробовать?
     Она едва слышно проговорила, что время уже очень позднее. Завтра.
     - Я понимаю, чего вам нужно, - сказал Тагби, - и к чему вы клоните.  Вы
знаете, что в этом доме существуют  два  мнения  относительно  вас,  и  вам,
видно, очень нравится стравливать людей. А я не желаю ссор; я нарочно говорю
тихо, чтобы избежать ссоры;  но  если  вы  станете  упрямиться,  я  заговорю
погромче, и тогда можете радоваться, ссоры не миновать,  да  еще  какой.  Но
войти вы не войдете, это я решил твердо.
     Она откинула волосы со лба и как-то странно посмотрела на небо, а потом
устремила взгляд во тьму, окутавшую улицу.
     - Сегодня кончается старый год, и я не намерен, в угоду вам или кому бы
то ни было, переносить в новый год всякие нелады и раздоры, - сказал  Тагби.
(Он тоже был Друг и Отец, только  весом  поменьше.)  -  И  не  совестно  вам
переносить такие повадки в новый год? Если вам нечего делать  в  жизни,  как
только малодушничать да ссорить мужа с женой, лучше бы вам  вовсе  не  жить.
Уходите отсюда!
     "Следуй за ней! До роковой черты!"
     Опять старый Тоби услышал голоса духов. Подняв голову, он увидел  их  в
воздухе, они указывали на Мэг, уходящую вдаль по темной улице.
     - Она любит свое дитя! - взмолился  он  в  нестерпимой  муке.  -  Милые
колокола! Она его любит!
     - Следуй за ней! - И темные фигуры, как тучи, понеслись ей вдогонку.
     Тоби не отставал от них; вот он нагнал дочь, заглянул  ей  в  лицо.  Он
увидел то неистовое и страшное, что применилось к  ее  любви,  горело  в  ее
глазах. Он услышал слова: "Как Лилиен! Стать такой, как Лилиен!", и она  еще
ускорила шаг.
     Ах, если б что-нибудь ее разбудило! Если бы проник в  воспаленный  мозг
какой-нибудь  образ,  или  звук,  или  запах,   способный   вызвать   нежные
воспоминания! Если б стала перед нею хоть одна светлая картина прошедшего!
     - Я был ее отцом! Отцом! - крикнул  старик,  простирая  руки  к  черным
теням, летящим в вышине. - Смилуйтесь над ней и надо мною!  Куда  она  идет?
Верните ее! Я был ее отцом!
     Но они только указали на нее и повторили: "Следуй за ней! Узнай  правду
от той, кто тебе всех дороже!"
     Стоголосое эхо подхватило эти слова. Воздух был полон ими. Тоби  словно
вбирал их в себя при  каждом  вдохе.  Они  были  везде,  никуда  от  них  не
скрыться. А Мэг уже не шла, а бежала, и все тот же огонь пылал в  ее  взоре,
все те же слова срывались с губ: "Как Лилиен! Стать такой, как Лилиен!"
     Вдруг она остановилась.
     - Хоть теперь верни ее! - воскликнул старик, схватившись за седую  свою
голову. - Моя дочка! Мэг! Верни ее! Отче милосердный, верни ее!
     Она укутала младенца в свою рваную шаль. Горячечными руками ощупала его
тельце, погладила по лицу, оправила на  нем  убогий  наряд.  Прижала  его  к
исхудалой груди, словно давала  клятву  никогда  с  ним  не  разлучаться.  И
прильнула к нему сухими губами в последнем, мучительном порыве любви.
     А потом она  спрятала  крошечную  ручонку  у  себя  за  пазухой,  возле
наболевшего сердца, повернула сонное личико к себе и, опять сжав  малютку  в
объятиях, побежала дальше, к реке.
     К быстрой реке, клубящейся и мутной, где зимняя ночь была  мрачна,  как
последние мысли многих других несчастных,  искавших  здесь  избавления.  Где
редкие красные  огни  на  берегу  горели  угрюмо  и  тускло,  точно  факелы,
освещающие путь в небытие. Где ни одно обиталище живых людей не бросало тени
на глубокую, непроглядную, печальную тьму.
     К реке! К этим воротам  в  вечность  стремила  она  свой  бег,  так  же
неудержимо, как воды реки стремились к морю. Тоби хотел коснуться ее,  когда
она сбегала к темной воде, но дикое, безумное  лицо  -  неистовая,  страшная
любовь - отчаяние, презревшее все земные запреты, -  пронеслось  мимо  него,
как вихрь.
     Он догнал ее. На мгновение она задержалась перед  смертельным  прыжком.
Он упал на колени и в голос крикнул духам колоколов, парившим над ним:
     - Я узнал правду! Узнал от той, кто мне всех  дороже!  О,  спасите  ее,
спасите!
     Он вцепился в ее платье, и  платье  не  выскользнуло  у  него  из  рук.
Произнося последние слова, он почувствовал, что к нему  вернулось  осязание,
что он может ее удержать.
     Духи колоколов не сводили с него пристального взгляда.
     - Я узнал все! - вскричал старик. - Смилуйтесь надо мной  в  этот  час,
даже если я, из любви к ней, такой молодой и невинной, клеветал на  Природу,
на сердце матери, доведенной до отчаяния. Простите  мою  дерзость,  Злобу  и
невежество, спасите ее!
     Он почувствовал, что пальцы его слабеют. Колокола молчали.
     - Смилуйтесь над ней! - вскричал он. - Ведь на страшный  этот  грех  ее
толкнула любовь - пусть больная любовь, но самая  сильная,  самая  глубокая,
какую только дано  знать  нам,  падшим  созданиям!  Подумайте,  сколько  она
выстрадала, если такие семена принесли такие плоды!  Она  была  рождена  для
безгрешной жизни. Всякая любящая мать могла бы сделать то же после  стольких
испытаний. О, сжальтесь над моей дочерью, ведь она и сейчас жалеет свое дитя
и только затем губит свою бессмертную душу, чтобы спасти его!
     Он крепко обхватил ее. Теперь-то он ее удержит! Сила его была безмерна.
     - Я вижу среди вас призрак дней  прошедших  и  грядущих!  -  воскликнул
старик, приметив девочку и словно черпая вдохновение в устремленных на  него
сверху взглядах. - Я знаю, что Время хранит для нас наше наследие.  Я  знаю,
что придет день и волна времени, поднявшись, сметет, как  листья,  тех,  кто
чернит нас и угнетает. Я вижу, она уже поднимается! Я знаю,  что  мы  должны
верить, и надеяться, и не сомневаться ни в себе, ни друг в  друге.  Я  узнал
это от той, кто мне всех дороже. Я снова обнимаю ее. О  духи,  милостивые  и
добрые, я запомню ваш урок. О духи, милостивые и добрые, спасибо!
     Он мог бы говорить еще, но тут колокола, -  старые  знакомые  колокола,
его милые, преданные, верные друзья - зазвонили в честь нового года, да  так
радостно, так весело и задорно, что он вскочил на ноги и разрушил тяготевшие
над ним чары.
     - И очень прошу тебя, отец, - сказала Мэг, - воздержись ты  от  рубцов,
пока не справишься у какого-нибудь доктора, не вредно ли тебе их есть;  ведь
что ты тут вытворял - ой-ой-ой!
     Она шила за столиком  у  огня  -  отделывала  свое  простенькое  платье
лентами, к свадьбе.  И  столько  в  ней  было  спокойного  счастья,  столько
цветущей юности и светлой надежды, что  Тоби  громко  ахнул,  словно  увидев
ангела, а потом кинулся к ней с распростертыми объятиями.
     Но он запутался  ногами  в  упавшей  на  пол  газете,  и  кто-то  успел
проскочить между ним и дочерью.
     - Нет! - крикнул этот кто-то бодрым, ликующим голосом. -  Даже  вам  не
уступлю, даже вам. Первый поцелуй и Мэг в новом году достанется мне. Мне!  Я
целый час дожидался на улице, пока зазвонят колокола. Мэг, сокровище мое,  с
новым годом! Многих, многих тебе счастливых лет, дорогая моя женушка!
     И Ричард осыпал ее поцелуями.
     В жизни своей вы не видели ничего подобного тому, что тут  сделалось  с
Трухти. Где бы вы ни жили, что бы ни видели на своем веку, все равно: ничего
даже отдаленно похожего на это вам и не снилось! Он  садился  на  стул,  бил
себя по коленкам и плакал; садился на стул, бил себя по коленкам и  смеялся;
садился на стул, бил себя по коленкам и смеялся и  плакал  одновременно;  он
вскакивал со стула и бросался обнимать Мэг; вскакивал со  стула  и  бросался
обнимать Ричарда; вскакивал со стула и бросался обнимать их обоих вместе; он
то подбегал к Мэг и, сжав руками ее свежее личико,  крепко  ее  целовал,  то
отбегал от нее задом, чтобы ни на минуту не  терять  ее  из  виду,  и  снова
подбегал к ней, как фигурка в волшебном фонаре; а в промежутках плюхался  на
стул, но тут же снова вскакивал, точно подброшенный пружиной.  Он  в  полном
смысле слова был сам не свой от радости.
     - А завтра твоя свадьба,  голубка!  -  вскричал  Трухти.  -  Настоящая,
счастливая свадьба!
     - Не завтра, а сегодня!  -  воскликнул  Ричард,  пожимая  ему  руку.  -
Сегодня. Колокола уже возвестили новый год. Вы только послушайте.
     Ох, как они звонили! Как же они звонили, дай им бог здоровья!  Конечно,
это были замечательные колокола - большие, голосистые, звучные,  отлитые  из
лучшего металла, сработанные лучшими мастерами; однако никогда, никогда  еще
они так не звонили!
     - Но ведь сегодня, родная, - сказал Трухти, -  сегодня  вы  с  Ричардом
малость повздорили.
     - Потому что он очень нехороший человек, отец, - отвечала Мэг. -  Разве
неправда, Ричард? Такой упрямец, такой горячка!  Ему  бы  ничего  не  стоило
отчитать этого важного олдермена, прямо-таки упразднить его,  -  он  думает,
это так же просто, как...
     - Поцеловать Мэг, - перебил ее Ричард. И поцеловал.
     - Да, да, так же просто. Но я ему не позволила, отец. Какой в  том  был
бы прок?
     - Ричард, дружище! - сказал Трухти. - Ты всегда у нас был молодчина,  и
всегда будешь молодчина, до гробовой доски! Но ты, моя голубка, ты плакала у
огня, когда я пришел. О чем ты плакала у огня?
     - Я вспоминала, сколько мы с тобой прожили вместо, отец. И думала,  что
теперь тебе будет скучно одному. Вот и все.
     Трухти  снова  попятился  к  своему  спасительному   стулу,   но   тут,
разбуженная шумом, к ним вбежала полуодетая девочка.
     - Да вот она! - вскричал Трухти, подхватывая ее на  руки.  -  Вот  наша
маленькая Лилиен! Ха-ха-ха! Раз-два-три, вот и мы! И раз-два-три,  и  вот  и
мы! А вот и дядя Уилл!  -  И  Трухти,  прервав  свои  прыжки,  сердечно  его
приветствовал. - Ах, дядя Уилл, какое мне было видение за то, что  я  привел
вас к себе! Ах, дядя Уилл, друг дорогой, какую службу вы мне сослужили своим
приходом!
     Уилл Ферн не успел  ответить,  потому  что  в  комнату  ворвался  целый
оркестр, а за ним и толпа соседей,  выкрикивающих  "С  новым  годом,  Мэг!",
"Счастливого брака!", "Долгой жизни!" и прочие  пожелания  в  том  же  духе.
Барабан (закадычный друг Тоби) выступил вперед и сказал:
     - Трухти Вэк, старина! Прошел  слух,  что  твоя  дочка  завтра  выходит
замуж. Не найдется человека, который, зная тебя, не желал  бы  тебе  счастья
или, зная ее, не желал бы счастья ей. Или, зная вас обоих, не желал  бы  вам
обоим всяческого благополучия, какое только может принести новый год. Вот мы
и пришли встретить его музыкой и танцами.
     Дружный крик одобрения был  ответом  на  эту  речь.  Барабан,  к  слову
сказать, был сильно под хмельком; ну, да бог с ним.
     - Какое же счастье, - сказал Тоби,  -  внушать  людям  этакие  чувства!
Какие вы добрые друзья и соседи!  А  все  она,  моя  милая  дочка.  Она  это
заслужила.
     Минуты не прошло, как они приготовились к танцам (Мэг и Ричард в первой
паре); и барабан уже совсем было собрался  забарабанить  во  всю  мочь,  как
вдруг за дверью послышался страшный шум и  в  комнату  вбежала  женщина  лет
пятидесяти, вида приятного и добродушного,  а  за  ней  мужчина  с  глиняным
кувшином необъятных размеров, а за ним трещотка и колокольцы - маленькие, на
деревянной раме, совсем непохожие на те, большие колокола.
     Тоби сказал "миссис Чикенстокер!" и опять плюхнулся на стул и стал бить
себя по коленкам.
     - Собралась замуж, Мэг, а от меня утаила! - воскликнула добрая женщина.
- А я бы не уснула в последнюю ночь старого года, если бы не зашла  пожелать
тебе счастья. Будь я прикована к постели, я бы и то пришла.  А  раз  сегодня
канун нового года и к тому же канун твоей свадьбы,  моя  милочка,  я  велела
сварить кувшинчик пивного пунша и захватила с собой.
     "Кувшинчик" поистине делал честь миссис Чикенстокер. Из него валил  дым
и пар, как из кратера вулкана, а мужчина, принесший его, совсем ослабел.
     - Миссис Тагби! - сказал Трухти, в упоении описывая около нее  круг  за
кругом, - то есть, вернее,  миссис  Чикенстокер.  Сердечно  вас  благодарим!
Счастливого вам нового года и долгой  жизни!..  Миссис  Тагби!  -  продолжал
Трухти, расцеловавшись  с  нею,  -  то  есть,  вернее,  миссис  Чикенстокер.
Познакомьтесь - это Уильям Ферн и Лилиен.
     К его удивлению, сия достойная особа сильно побледнела, а  затем  густо
покраснела.
     - Неужели та Лилиен Ферн, - сказала она, -  у  которой  мать  умерла  в
Дорсетшире?
     Уильям Ферн ответил "да", и они, быстро отойдя в  сторонку,  обменялись
несколькими словами, после чего миссис Чикенстокер пожала ему обе руки,  еще
раз, л же по собственному почину, расцеловалась с Тоби и привлекла девочку к
своей объемистой груди.
     - Уилл Ферн! - сказал Тоби, надевая на правою руку свою серую рукавицу.
- Не та ли это знакомая, которую вы надеялись разыскать?
     - Та самая, - отвечал Ферн, кладя руки на плечи Тоби. - И  она,  видно,
окажется почти таким же добрым другом, как тот, которого я уже нашел.
     - Ах, вот оно что! -  сказал  Тоби.  -  Музыка,  прошу.  Окажите  такую
любезность.
     Под звуки оркестра, колокольцев и трещоток и  под  не  смолкнувший  еще
трезвон колоколов Трухти, отодвинув Мэг и Ричарда на  второе  место,  открыл
бал с миссис Чикенстокер и сплясал танец, не виданный ни до того, ни  после,
- танец, в основу коего была положена знаменитая его трусца.
     Может, все это приснилось Тоби? Или его радости и горести,  и  те,  кто
делил их с ним, - только сон; и сам он только сон; и рассказчику эта повесть
приснилась и лишь теперь он пробуждается? Если так, о ты, кто слушал  его  и
всегда оставался ему  дорог,  не  забывай  о  суровой  действительности,  из
которой возникли эти видения; и в своих  пределах  -  а  для  этого  никакие
пределы не будут слишком широки или слишком тесны - старайся  исправить  ее,
улучшить и смягчить. Так пусть же новый год принесет тебе  счастье,  тебе  и
многим другим, чье счастье ты можешь составить. Пусть каждый новый год будет
счастливее старого, и все  наши  братья  и  сестры,  даже  самые  смиренные,
получат по праву свою долю тех благ, которые определил им создатель.
[/spoiler]
 
«Рождественская елка» практически не публиковалась, хотя мне кажется, что очень зря. Рассказ гораздо короче двух предыдущих, но душу трогает даже сильнее. Тут мы видим детские фантазии самого Диккенса и каждый найдет в строчках повести что-то близкое еще с детства — дорогие сердцу новогодние воспоминания.
[spoiler]

Сегодня вечером я наблюдал за веселой гурьбою детей, собравшихся вокруг рождественской елки — милая немецкая затея! Елка была установлена посередине большого круглого стола и поднималась высоко над их головами. Она ярко светилась множеством маленьких свечек и вся кругом искрилась и сверкала блестящими вещицами. Тут были розовощекие куклы, притаившиеся в зеленой чаще; было много настоящих часиков (во всяком случае — с подвижными стрелками, их можно было без конца заводить!), качавшихся на бесчисленных ветках; были полированные стулья, столы и кровати, гардеробы и куранты и всякие другие предметы обихода (на диво сработанные из жести в городе Уолвергемптоне*), насаженные на сучья, точно обстановка сказочного домика; были здесь и хорошенькие круглолицые человечки, куда приятнее с виду, чем иные люди, — и не удивительно: ведь голова у них отвинчивалась, и они оказывались начинены леденцами; были скрипки и барабаны, были бубны, книжки, рабочие ларчики и ларчики с красками, ларчики с конфетами, ларчики с секретами, всякого рода ларчики; были побрякушки для девочек постарше, сверкающие куда ярче, чем золото и бриллианты взрослых; были самого забавного вида корзиночки и подушечки для булавок; были ружья, сабли и знамена; были волшебницы, стоящие в заколдованном кругу из картона и предсказывающие судьбу; были волчки, кубари, игольницы, флакончики для нюхательных солей, «вопросы-ответы», бутоньерки; настоящие фрукты, оклеенные фольгой; искусственные яблоки, груши, грецкие орехи с сюрпризом внутри; словом, как шепнула в восхищении своей подружке одна стоявшая передо мной хорошенькая девочка, было там «все на свете и даже больше того». Этот пестрый набор предметов, висевших на дереве, как волшебные плоды, и отражавших яркий блеск взоров, направленных на них со всех сторон, — причем иные из алмазных глаз, любовавшихся ими, приходились еле-еле на уровне стола, а некоторые светились испуганным восторгом у груди миловидной матери, тетки или няньки, — являл собой живое воплощение детской фантазии; и мне подумалось, что все — и деревья, какие растут, и вещи, какие создаются на земле, — в наши детские годы расцветает буйной красотой.

*) Уолвергемптон — город в графстве Стаффордшир, центр сталелитейной промышленности и производства металлических изделий.

И вот, когда я вернулся к себе, одинокий, и один во всем доме не сплю, мои мысли, послушные очарованию, которому я не хочу противиться, потянулись к моему далекому детству. Я пробую сообразить, чтó каждому из нас ярче всего запомнилось на ветках рождественской елки наших юных дней, — на ветках, по которым мы карабкались к действительной жизни.

Прямо среди комнаты, не стесняемое в росте ни близко подступившими стенами, ни быстро достижимым потолком, высится дерево-призрак. И когда я гляжу снизу вверх в мглистый блеск его вершины — ибо я примечаю за этим деревом странное свойство, что растет оно как бы сверху вниз, к земле, — я заглядываю в мои первые рождественские воспоминания!
Сперва я вижу все только игрушки. Там наверху среди зеленого остролиста и красных ягод ухмыляется, засунув руки в карманы, Акробат, который нипочем не хочет лежать смирно — кладу его на пол, а он, толстопузый, упрямо перекатывается с боку на бок, покуда не умается, и пялит на меня свои рачьи глаза — и тогда я для виду хохочу вовсю, а сам в глубине души боюсь его до крайности. Рядом с ним — эта адская табакерка, из которой выскакивает проклятый Советник в черной мантии, в отвратительном косматом парике и с разинутым ртом из красного сукна: он совершенно несносен, но от него никак не отделаешься, потому что у него есть обыкновение даже во сне, когда его меньше всего ожидаешь, величественно вылетать из гигантской табакерки. Как и та хвостатая лягушка, там поодаль: никогда не знаешь, не вскочит ли она ни с того ни с сего, и когда она, пролетев над свечкой, сядет вдруг тебе на ладонь, показывая свою пятнистую спину — зеленую в красных крапинках, — она просто омерзительна. Картонная леди в юбках голубого шелка, прислоненная к подсвечнику и готовая затанцевать, — она добрей, и она красивая; но я не сказал бы того же о картонном человечке, побольше ее, которого вешают на стену и дергают за веревку: нос у него какой-то зловещий; а когда он закидывает ноги самому себе за шею (что он проделывает очень часто), он просто ужасен, с ним жутко оставаться с глазу на глаз.

Когда эта страшная маска впервые посмотрела на меня? Кто ее надел, и почему я до того перепугался, что встреча с ней составила эру в моей жизни? Сама по себе маска не безобразна; она задумана скорее смешной; так почему же ее жесткие черты были так невыносимы? Не потому, конечно, что она скрывала лицо человека. Прикрыть лицо мог бы и фартук; но хоть я и предпочел бы, чтоб и его откинули, фартук не был бы так нестерпим, как эта маска. Или дело в том, что маска неподвижна? У куклы тоже неподвижное лицо, но я же ее не боялся. Или, может быть, при этой явной перемене, свершаемой с настоящим лицом, в мое трепетное сердце проникало отдаленное предчувствие и ужас перед той неотвратимой переменой, которая свершится с каждым лицом и сделает его неподвижным? Ничто не могло меня с ней примирить. Ни барабанщики, издававшие заунывное чириканье, когда вертишь ручку; ни целый полк солдатиков с немым оркестром, которых вынимали из коробки и натыкали одного за другим на шпеньки небольшой раздвижной подставки; ни старуха из проволоки и бурого папье-маше, отрезающая куски пирога двум малышам, — долго-долго ничто не могло меня по-настоящему утешить. Маску поворачивали, показывая мне, что она картонная; наконец заперли в шкаф, уверяя, что больше никто ее не наденет, — но и это ничуть меня не успокоило. Одного воспоминания об этом застывшем лице, простого сознания, что оно где-то существует, было довольно, чтобы ночью я просыпался в поту и в ужасе кричал: «Ой, идет, я знаю! Ой, маска!»

В те дни, глядя на старого ослика с корзинами (вот он висит и здесь), я не спрашивал, из чего он сделан. Помню, шкура на нем, если пощупать, была настоящая. А большая вороная лошадь в круглых красных пятнах, лошадь, на которую я мог даже сесть верхом, — я никогда не спрашивал себя, почему у нее такой странный вид, и не думал о том, что такую лошадь не часто увидишь в Ньюмаркете*). У четверки лошадей, бесцветных рядом с этой, которые везли фургон с сырами и которых можно было выпрягать и ставить, как в стойло, под рояль, вместо хвостов были, по-видимому, обрывки мехового воротника, а вместо гривы еще по обрывку, и стояли они не на ногах, а на колышках, но это все было иначе, когда их приносили домой в подарок к рождеству. Тогда они были хороши; и сбруя не была у них бесцеремонно прибита гвоздями прямо к груди, как это ясно для меня теперь. Тренькающий механизм музыкальной коляски состоял — это я выяснил тогда же — из проволоки и зубочисток; а вон того маленького акробата в жилетке, непрестанно выскакивающего с одной стороны деревянной рамки и летящего вниз головой на другую, я всегда считал существом хотя и добродушным, но придурковатым; зато лестница Иакова с ним рядом, сделанная из красных деревянных квадратиков, что со стуком выдвигались друг за дружкой, раскрывая каждый новую картинку, вся сверху донизу в звонких бубенчиках, была чудо из чудес и сплошная радость.

*) Ньюмаркет — городок в графстве Кембридж. Со времени короля Якова I (1566–1625) известен как место скачек.

Ах! Кукольный дом! Он, правда, не был моим, но я хаживал туда в гости. Я и вполовину так не восхищался зданием парламента, как этим особнячком с каменным фасадом и настоящими стеклянными окнами, с крылечком и настоящим балконом, таким зеленым, каких теперь никогда не увидишь — разве что где-нибудь на курорте; но и те представляют собой только жалкую подделку. И хотя открывался он весь сразу, всей стеной фасада (что, согласен, неприятно поражало, так как обнаруживалось, что за парадным ходом нет лестницы), но стоило только закрыть ее опять, и я снова мог верить. В нем даже и в открытом были явно две отдельные комнаты, гостиная и спальня, изящно меблированные, и к ним еще кухня! Кухня была лучше всего: с плитой, с кочергой из необыкновенно мягкого чугуна и со множеством всяческой утвари в миниатюре — ох, и с грелкой! — и с оловянным поваром в профиль, всегда собирающимся зажарить две рыбины. И с каким же восторгом я, как тот нищий в гостях у Бармесида1), отдавал должное княжескому пиршеству, когда передо мною ставились деревянные тарелочки, каждая с особым кушаньем, окороком или индейкой, накрепко к ней приклеенной, под каким-то зеленым гарниром — теперь мне вспоминается, что это был мох! Разве могли бы все нынешние Общества Трезвости, вместе взятые, угостить меня таким чаем, какой пивал я из тех голубеньких фаянсовых чашечек, в которых жидкость в самом деле держалась и не вытекала (ее наливали, помню, из деревянного бочонка, и она отдавала спичками) и которые превращали чай в нектар? И если две лопатки недействующих щипчиков для сахара хлопались друг о дружку и ничего не могли ухватить, как руки у Панча2), так разве это важно? И если однажды я завопил как отравленный и поверг в ужас приличное общество, когда мне случилось выпить чайную ложечку, растворенную ненароком в слишком горячем чае, так мне же это ничуть не повредило — принял порошок, только и всего!

1) … как тот нищий в гостях у Бармесида… — Здесь упоминается эпизод из книги сказок «1001 ночь», в котором рассказывается о скупом богаче из знатного персидского рода Бармесидов, который предлагал нищему Шакабаку пустые блюда, красочно описывая отсутствующие яства и вина.

2) Панч (сокращенное Пунчинелла от итал. Пульчинелла) — самый популярный персонаж английского кукольного театра (с XVII в.). Сценарий традиционного представления, в котором участвует Панч и его неизменный спутник собака Джуди, зафиксирован в книге «Панч и Джуди» (1828), принадлежащей перу литературоведа Дж. П. Коллнерса (1789–1883) и иллюстрированной Дж. Крукшенком (1792–1878).

На следующей ветке, ниже по стволу, возле зеленого катка и крошечных лопат и граблей густо-густо навешаны книги. Сперва совсем тоненькие, но зато как их много, и в какой они яркой глянцевитой красной или зеленой обертке! Для начала какие жирные черные буквы! «А — это Аист, лягушек гроза». Ясное дело — Аист! И еще Арбуз — пожалуйста, вот он! А было в свое время самыми разными предметами, как и большинство его товарищей — кроме Я, которое было так мало в ходу, что встречалось только в роли Ястреба или Яблока, Ю, неизменно сочетавшегося с Юлой или Юбкой, да Э, навсегда обреченного быть Эскимосом или птицей Эму. Но вот уже и самая ель преображается и становится бобовым стеблем — тем чудесным бобовым стеблем, по которому Джек пробрался в дом Великана! А вот и сами великаны, такие страшные и такие занятные, двуглавые, с дубинкой через плечо, целым взводом шагают по веткам, тащат за волосы рыцарей и дам в свою кухню, на жаркое. А Джек — как он благороден с острой саблей в руке и в сапогах-скороходах! Гляжу на него, и снова бродят у меня в уме те же старые помыслы; и я раздумываю про себя, было ли несколько Джеков (этому не хочется поверить), или все памятные подвиги совершил один настоящий, доподлинный, удивительный Джек!

Хорош для рождества алый цвет накидки, в которой Красная Шапочка, пробираясь со своей корзиночкой сквозь чащу (для нее эта елка — целый лес), подходит ко мне в сочельник, чтобы поведать, как жесток и коварен притвора-Волк — съел ее бабушку, нисколько этим не испортив себе аппетита, а потом съел и ее, отпустив кровожадную шутку насчет своих зубов! Она была моей первой любовью. Я чувствовал, что, если бы мог я жениться на Красной Шапочке, то узнал бы совершенное блаженство. Но это было невозможно; и не оставалось ничего, как только высмотреть Волка — вон там, в Ноевом ковчеге — и, выстраивая зверей в ряд на столе, поставить его последним как злую тварь, которую нужно унизить. О чудесный Ноев ковчег! Спущенный в лохань, он оказался непригодным для морского плаванья, и зверей приходилось запихивать внутрь через крышу, да и то нужно было сперва хорошенько встряхивать их, чтоб они стояли на ногах и не застревали, а потом был один шанс из десяти, что они не вывалятся в дверь, ненадежно запертую на проволочную петлю, — но что это значило против главного! Полюбуйтесь этой великолепной мухой, в три раза меньше слона; и божьей коровкой, и бабочкой — это же торжество искусства! Полюбуйтесь гусем на таких маленьких лапках и таким неустойчивым, что он имел обыкновение валиться вперед и сшибать всю прочую живность. Полюбуйтесь Ноем и его семьей — глупейшие набивалки для трубок; а леопард — как он прилипал к теплым пальчикам; и как у всех зверей покрупнее хвосты постепенно превращались в кусочек истертой веревки!

Чу! Снова лес, и кто-то взобрался на дерево — не Робин Гуд, не Валентин1), не Желтый Карлик2) (я тут ни разу не вспомнил ни о нем, ни о других чудесах матушки Банч3)), а Восточный Царь с блестящим ятаганом и в чалме. Клянусь аллахом! Не один, а два восточных царя — я же вижу, из-за его плеча выглядывает второй. На траве у подножья дерева растянулся во всю длину черный как уголь великан и спит, уткнувшись головой в колени дамы; а возле них — стеклянный ларь, запирающийся на четыре сверкающих стальных замка: в нем он держит узницей даму, когда не спит. Вот я вижу у него на поясе четыре ключа. Дама подает знаки двум царям на дереве, и они тихо слезают к ней. Это живая картина по сказкам Шахразады.

1) Валентин — герой средневекового французского романа из Каролингского цикла о двух братьях, один из которых был вскормлен медведицей в лесу (Орсон), другой (Валентин) воспитывался при дворе императора Пепина. Первое издание «Истории Валентина и Орсона» относится к 1495 году. Впервые этот сюжет был перенесен на английскую почву в 1550 году.

2) Желтый Карлик — злой персонаж сказки французской писательницы Марии д’Олнуа (1650–1705) — автора обработок сказок и исторических сочинений.

3) Матушка Банч. — Имя матушки Банч — легендарной содержательницы лондонской пивной XVI века — вошло в названия многих сборников анекдотов и шуток (XVII в.).

О, теперь самые обыкновенные вещи становятся для меня необыкновенными и зачарованными! Все лампы — волшебными; все кольца — талисманами. Простые цветочные горшки полны сокровищ, чуть присыпанных сверху землей; деревья растут для того, чтобы прятался на них Али Баба; бифштексы жарятся для того, чтобы кидать их в Долину Алмазов, где к ним прилипнут драгоценные камни, а потом орлы унесут их в свои гнезда, а потом купцы громким криком спугнут орлов из гнезд. Пироги сделаны все по рецепту сына буссорского визиря, который превратился в кондитера после того, как его высадили в исподнем платье у ворот Дамаска; каждый сапожник — Мустафа и имеет обыкновение сшивать разрезанных на четыре части людей, к которым его приводят с завязанными глазами.

Каждое вделанное в камень медное кольцо — это вход в пещеру и только ждет волшебника; немного огня, немного колдовства — и вот вам землетрясение. Все финики, сколько их ввозится к нам, сняты с того самого дерева, что и тот злосчастный финик, косточкой которого купец выбил глаз невидимому сыну джинна. Все маслины — из того их запаса, о котором узнал правитель правоверных, когда подслушал, как мальчик, играя, производит суд над нечестным продавцом маслин; все яблоки сродни яблоку, купленному (вместе с двумя другими) за три цехина у султанова садовника и украденному у ребенка высоким чернокожим рабом. Все собаки напоминают ту собаку (а на самом деле — превращенного в собаку человека), которая вскочила на прилавок будочника и прикрыла лапой фальшивую монету. Рис всегда приводит на память тот рис, который страшная женщина-вампир могла только клевать по зернышку в наказание за свои ночные пиршества на кладбище. Даже моей лошади-качалке (вот она тут с вывернутыми до отказа ноздрями — признак породы!) вбит колышек в шею в память того, как я взвивался на ней, подобно персидскому принцу, унесенному ввысь деревянным конем на глазах у всех придворных его отца.

Да, на каждом предмете, что я различаю среди верхних ветвей моей рождественской елки, я вижу отблеск сказочного света. Когда я просыпаюсь в кроватке, зимним утром, холодным и темным, и белый снег за окном лишь смутно видится сквозь заиндевевшее стекло, я слышу голос Динарзады: «Сестра, сестра, если ты еще не спишь, умоляю тебя, доскажи мне историю о молодом короле Черных Островов». — «Если султан, мой государь, — отвечает Шахразада, — позволит мне прожить еще один день, сестрица, я не только доскажу эту историю, но прибавлю к ней и другую, еще более чудесную». Тут милостивый султан уходит, не отдав приказа о казни, и мы все трое снова можем дышать.

На этой высоте я вижу притаившийся в ветвях моего дерева чудовищный кошмар — быть может порожденный индейкой, или пудингом, или мясным пирогом, или фантазией, взошедшей на дрожжах из Робинзона Крузо на необитаемом острове, Филипа Кворла*) среди обезьян, Сэндфорда и Мертона с мистером Барлоу**), матушки Банч, и Маски, — или, может быть, тут виновато расстройство желудка и к нему — разыгравшееся воображение и чрезмерное усердие врачей… Он лишь смутно различим, и я не знаю, почему он страшен — знаю только, что страшен… Я только могу разглядеть, что это какое-то нагромождение бесформенных предметов, как будто насаженных на безмерно увеличенные раздвижные подставки для оловянных солдатиков, и оно то медленно придвигается к самым моим глазам, то отступает в туманную даль. Хуже всего, когда оно подступает совсем близко. В моей памяти этот кошмар связан с бесконечно долгими зимними ночами; с тем, как меня в наказание за какой-нибудь мелкий проступок рано отсылали спать и как я просыпался через два часа с таким чувством, точно проспал две ночи; как угнетало меня ожидание рассвета (а вдруг он не настанет никогда?), как давила тяжесть раскаяния.

*) Филипп Кворл — герой «Приключений Филипа Кворла» (1727), приписываемых перу Э. Дорингтона.

**) Сэндфорд, Мертон, мистер Барлоу — герои популярной английской детской книги «История Сэндфорда и Мертона» Томаса Дэя (1748—1789).

А вот, я вижу, где-то внизу, перед широким зеленым занавесом мягко замерцал чудесный ряд огоньков. Раздается звонок — волшебный звонок, который по сей день звучит в моих ушах, непохожий на все другие звонки, — и заиграла музыка среди жужжания голосов и душистого запаха апельсиновой корки и гарного масла. А потом волшебный звонок приказывает музыке смолкнуть, и большой зеленый занавес торжественно взвивается, и начинается спектакль! Преданная собака из Монтаржи1)мстит за смерть своего хозяина, предательски убитого в лесу Бонди; и пересмешник-крестьянин с красным носом и в очень маленькой шляпе, которого с этого часа я полюбил как задушевного друга (он, кажется, изображал полового или конюха в деревенской гостинице, но мы уже много лет не встречались), отпускает замечание, что у собачки-то и впрямь ума палата, и это шутливое замечание будет снова и снова оживать в моей памяти, в неувядаемой свежести, как венец всех возможных шуток, до конца моих дней! Или вдруг я с горькими слезами узнаю, как бедная Джейн Шор2), вся в белом, с распущенной каштановой косой, бродит голодная по улицам; или как Джордж Барнуэл3) убил достойнейшего в мире дядю и так потом сокрушался, что его следовало бы отпустить на свободу. Но вот на смену спешит утешить меня Пантомима, — изумительное явление! — когда стреляют Клоуном из заряженной мортиры в люстру, это яркое созвездие; когда Арлекин, сплошь покрытый чешуею из чистого золота, извивается и сверкает невиданной рыбой; когда Панталоне (полагаю, тут нет ничего непочтительного, если я мысленно приравниваю его к своему дедушке) сует в карман раскаленную кочергу и кричит: «Кто-то идет!», или уличает в мелкой краже Клоуна, приговаривая: «Да я же видел, это сделал ты!», потому что здесь все способно превратиться во что угодно и «нет ничего, чего бы не преображала мысль»4). И тут я, видимо, впервые знакомлюсь с томящим ощущением, — не раз потом возникавшим у меня в моей дальнейшей жизни, — что завтра я не смогу вернуться в скучный мир установленных правил; что я хочу остаться навсегда в яркой атмосфере, которую покидаю; что я всей душой привержен маленькой фее с волшебною палочкой, похожею на жезл небесного цирюльника5), и мечтаю сделаться бессмертным, как фея, чтобы вечно быть возле нее. Ах, она возвращалась во многих обличьях, когда мой глаз скользил вниз по ветвям моей рождественской елки, и так же часто уходила, а ни разу не осталась со мной!

1) Преданная собака из Монтаржи… — легендарная собака рыцаря Обри де Мондидье, обнаружившая убийцу своего хозяина в лесу Бонди близ Монтаржи.

2) Джейн Шор (ум. ок. 1527 г.) — фаворитка Эдуарда IV; упоминается в ряде произведений английской литературы.

3) Джордж Барнуэл — герой бытовой драмы Лилло (1693–1739) «История Джорджа Барнуэла, или Лондонский купец» (1731).

4) «Нет ничего, чего бы не преображала мысль» — искаженная цитата из «Гамлета», акт II, сц. 2-я.

5) …похожею на жезл небесного цирюльника… — Жезл, выкрашенный по спирали красным и белым, является эмблемой цирюльника. Эта эмблема восходит ко времени, когда функции цирюльника и лекаря исполнялись одним лицом, и напоминает руку, забинтованную для кровопускания.

Из этого очарования возникает игрушечный театр — вот и он: как мне знаком его просцениум, и теснящиеся в ложах дамы в перьях, и вся сопутствующая возня с пластилином и клейстером и акварелью при постановке «Мельника и его работников» и «Елизаветы, или Изгнания в Сибирь»! Несмотря на кое-какие неполадки и погрешности (как, например, неразумная наклонность почтенного Кельмара и некоторых других ощущать слабость в коленях и сгибаться пополам в волнующих местах драматического действия), богатый мир фантазии оказался таким захватывающим и таким неисчерпаемым, что много ниже на моей рождественской елке я вижу грязные и темные при свете дня настоящие театры, украшенные этими ассоциациями, как самыми свежими гирляндами из самых редких цветов, и все еще пленительные для меня.

Но, чу! Зазвучали под окном рождественские песни и разгоняют мой детский сон. Какие образы встают предо мной при этих звуках, представляясь мне рассаженными по ветвям рождественской елки? Издавна знакомые — раньше всех других — и не заслоненные всеми другими, они теснятся вокруг моей кроватки. Ангел заговаривает в поле с толпой пастухов; путники возводят ввысь глаза, следя за звездой; младенец в яслях; дитя в огромном храме держит речь перед маститыми людьми; спокойный человек с прекрасным и кротким лицом берет за руку мертвую девушку и воскрешает ее; и он же у городских ворот вновь призывает к жизни с одра смерти сына вдовы; люди, столпившиеся вокруг, заглядывают в распахнутую крышу комнаты, где он сидит, и на веревках спускают больного вместе с ложем; он же в бурю идет по воде к кораблю; и вот он на берегу поучает большую толпу; вот сидит с ребенком на коленях, а вокруг него другие дети; вот он дарует зрение слепому, речь немому, слух глухому, здоровье больному, силу увечному, знание невежде; вот умирает на кресте под охраной вооруженных воинов, и спускается мрак, трясется земля и слышится лишь одинокий голос: «Прости им, ибо не ведают, что творят!»

Ниже, на более взрослых ветвях рождественской елки, воспоминания теснятся так же густо. Захлопнуты учебники. Смолкли Овидий с Вергилием*); давно пройдено тройное правило с его наглыми и въедливыми, вопросами. Теренций и Плавт больше не разыгрываются на арене из сдвинутых парт, сплошь в кляксах, зарубках, зазубринах; а повыше — тоже заброшенные — крикетные биты, воротца, мячи, и запах вытоптанной травы, и заглушенный шум голосов в вечернем воздухе; елка еще зеленая, еще веселая. Если я перестал приезжать домой на рождество, так хватит (слава богу!) других мальчиков и девочек на все время, покуда мир стоит; и они приезжают! Вот они весело играют и танцуют по ветвям моей елки, благослови их бог, и сердце мое играет и танцует вместе с ними!

*) Овидий (43 г. до н.э.–17 г. н.э.), Вергилий (70–19 гг. до н.э.) — древнеримские поэты.

А впрочем, и я пока еще приезжаю домой на рождество. Мы все приезжаем домой, или должны приезжать, на короткие каникулы — чем длиннее, тем лучше — из той большой школы, где мы, не ладя с арифметикой, вечно бьемся над аспидной доской; приезжаем, чтобы отдохнуть самим и дать отдых другим. А куда поехать погостить? Да куда захотели, туда и поехали! Где только мы не побываем, когда нам того захочется: от рождественской елки фантазия помчит нас куда угодно.

Вдаль, в зимнюю дорогу! На елке их не мало! То по низменной мглистой земле, сквозь туманы и топи, то в гору, вьется она, темная как пещера, между густыми зарослями, почти закрывшими сверкание звезд; так выбиваемся мы к простору нагорья, покуда вдруг не умолкает стук копыт: мы остановились у въезда в парк. Колокольчик над воротами полным, почти что жутким звуком прогудел в морозном воздухе; ворота, распахнувшись, покачиваются на петлях; и когда мы едем по аллее к большому дому, мерцающий в окнах свет разгорается ярче и два ряда деревьев как бы торжественно расступаются, чтобы нас пропустить. Весь день было так, что по белому полю нет-нет, а пронесется испуганный заяц; или отдаленный топот оленьего стада по твердой мерзлой земле вдруг на минуту нарушит тишину. Зоркие глаза оленей, наверно, и сейчас, если приглядеться, засверкают под папоротником ледяными росинками на листве; но сами олени притихли, как притихло все вокруг. Итак, в то время, как свет в окнах разгорается ярче и деревья перед нами расступаются и смыкаются за нами вновь, как будто запрещая отступление, мы подъезжаем к дому.

Наверно, стоит все время запах печеных каштанов и прочих вкусных вещей, потому что мы рассказываем зимние истории или истории о привидениях (как же без них!) у рождественского камелька; и мы не трогались вовсе с места — разве что придвигались поближе к огню. Но это неважно. Мы вступили в дом, и это — старый дом, он полон больших каминов, где жгут по старинке огромные поленья, и мрачные портреты (с иными из них связаны мрачные предания) подозрительно косятся с дубовой обшивки стен. Мы — средних лет высокородный дворянин и сидим за богатым ужином с хозяином дома, его женой и гостями — святки, значит в доме большой съезд, — а потом отправляемся почивать. Комната наша очень старая. Она увешана гобеленами. Нам не нравится портрет кавалера в зеленом, над полкой камина. Большие черные балки проходят по потолку, полог большой черной кровати поддерживают в изножье две большие черные фигуры: так и кажется, что они нарочно, ради нашего удобства, сошли с двух надгробий в старой баронской церкви в парке. Но мы не суеверны, и нас это не смущает. Так! Мы отпустили своего слугу, заперли дверь и сидим в халате у огня, раздумывая о разных вещах. Наконец мы ложимся спать. Так! Мы не можем уснуть. Ворочаемся, мечемся и не можем уснуть. В камине судорожно полыхают угольки и придают комнате призрачный вид. Мы невольно поглядываем из-под одеяла на две черные фигуры и на кавалера… на кавалера с неприятным взглядом… кавалера в зеленом. Во вспышках света они то как будто придвигаются, то отступают, что, хоть мы ничуть не суеверны, нам неприятно. Так! У нас расходятся нервы — все хуже и хуже расходятся нервы. Мы говорим: «Очень глупо, но мы не можем этого перенести. Прикинемся больными и постучим — пусть кто-нибудь придет». Так! Только мы собрались постучать, запертая дверь раскрывается и входит молодая женщина, мертвенно-бледная, с длинными светлыми волосами, плавно придвигается к огню, садится в оставленное нами кресло и ломает руки. Потом мы видим, что платье на ней мокрое. У нас язык прилип к гортани, и мы не можем заговорить; но мы в точности все примечаем. На ней мокрое платье; в длинных ее волосах запуталась тина; одета она, как было в моде двести лет назад; и на поясе у нее связка ржавых ключей. Так! Она тут сидит, а мы оцепенели и не можем даже лишиться чувств. Вот она встает и пробует все замки в комнате своими ржавыми ключами, но ни один не подходит; потом останавливает глаза на портрете кавалера в зеленом и говорит тихим, зловещим голосом: «Об этом знают олени!» Потом опять ломает руки, скользит мимо кровати и выходит через дверь. Мы поспешно надеваем халат, хватаем пистолеты (мы ездим всегда с пистолетами) и бросаемся вслед, но дверь оказывается заперта. Мы повернули ключ, выглянули в темную галерею — там никого. Мы бредем обратно, пытаемся найти своего слугу. Не находим его. Мы до рассвета шагаем по галерее; потом возвращаемся в оставленную нами комнату, засыпаем, и нас будят наш слуга (его-то не смущали никакие призраки) и яркое солнце. Так! За завтраком мы едим через силу, и все за столом говорят, что у нас какой-то странный вид. После завтрака хозяин обходит с нами дом, мы подводим его к портрету кавалера в зеленом, и тут все разъясняется. Кавалер обольстил молодую домоправительницу, которая преданно служила этой семье и славилась своей красотой; она утопилась в пруду, и много позже ее тело было обнаружено потому, что олени не желали больше пить воду из этого пруда. После чего стали поговаривать тишком, что в полночь она расхаживает по дому (но заходит чаще всего в ту комнату, где обычно спал кавалер в зеленом), пробуя старые замки ржавыми ключами. Так! Мы рассказываем хозяину дома, что мы видели, и по его лицу проходит тень, и он просит нас сохранить это в тайне. Мы так и сделали; но это истинная правда; и мы ее поведали перед смертью (нас уже нет в живых) некоторым вполне почтенным людям.

Счета нет старым домам с гулкими галереями, унылыми парадными спальнями и закрытыми много лет флигелями, в которых «нечисто» и по которым мы можем слоняться с приятной щекоткой в спине и встречать призраки в любом количестве, но все же (это стоит, пожалуй, отметить) сводимые к очень немногим общим типам и разрядам: потому что призраки не отличаются большой своеобычностью и бродят по проторенным тропам. Бывает, например, что в некоей комнате некоего старого помещичьего дома, где застрелился некий злой лорд, барон, баронет или просто дворянин, имеются некие половицы, с которых не сходит кровь. Вы можете их скоблить и скоблить, как делает теперешний владелец дома, или стругать и стругать, как делал его отец, или скрести и скрести, как делал его дед, или травить и травить кислотами, как делал его прадед, — кровяное пятно все равно остается, не ярче и не бледней, не увеличиваясь и не уменьшаясь, всегда такое же точно. Бывает, в другом подобном доме имеется загадочная дверь, которую никак не отворить; или другая дверь, которую никак не затворить; или слышится загадочное жужжание веретена, или стук молотка, или шаги, или крик, или вздох, или топот коня, или лязг цепей. А то еще имеются часы на башне, выбивающие в полночь тринадцать ударов, когда должен умереть глава семьи; или призрачная, недвижимая черная карета, которая в такое время непременно привидится кому-нибудь, ожидающая у ворот, что ведут к конюшням. Или бывает так, как случилось с леди Мэри, когда она приехала погостить в большом запущенном замке в горной Шотландии и, утомленная долгой дорогой, рано легла спать, а на другое утро, за завтраком, простодушно сказала: «Как странно, в таком отдаленном месте поздно вечером — гости, а меня никто о том не предупредил, когда я пошла спать!» Тут все стали спрашивать леди Мэри, что она имеет в виду? Леди Мэри ответила: «Да как же, всю ночь по гребню вала под моим окном кружили и кружили кареты!» Тут хозяин побледнел, и побледнела его жена, а Чарльз Макдудл из Макдудла сделал знак леди Мэри больше ничего не добавлять, и все примолкли. После завтрака Чарльз Макдудл объяснил смущенной леди Мэри, что в семье есть поверье, будто эти проезжающие с грохотом по гребню вала кареты предвещают смерть. Так и оказалось: два месяца спустя владетельница замка умерла. И леди Мэри — а она была фрейлиной при дворе — частенько рассказывала эту историю старой королеве Шарлотте, наперекор старому королю, который постоянно говорил: «Что, что? Привидения? Нет их, это все выдумки, выдумки!» И, бывало, не перестает повторять это, пока не пойдет спать.

Или друг нашего общего знакомого в юности, когда учился в колледже, имел в свой черед закадычного друга, с которым уговорился, что, если возможно для духа после разлуки с телом вернуться на эту землю, тот из них двоих, кто первый умрет, явится второму. С течением времени наш герой позабыл об уговоре; жизнь у обоих молодых людей сложилась по-разному, и их пути далеко разошлись. Но однажды ночью, много лет спустя, когда наш герой, попав в северную Англию, заночевал в гостинице где-то на йоркширских болотах, ему случилось выглянуть из кровати; и тут в лунном свете он увидел… своего старого друга, товарища по колледжу: он стоял, опершись на письменный стол у окна, и пристально глядел на него! Призрак, когда к нему обратились, ответил вроде бы шепотом, но очень внятно: «Не подходи ко мне. Я мертв. Я явился сюда, исполняя свое обещание. Я пришел из другого мира, но не могу разглашать его тайны!» Потом призрак стал бледнеть и, постепенно расплываясь, истаял в лунном свете.

Или так: у первого владельца живописного елизаветинского дома, что славится на всю нашу округу, была дочь. Вы слышали о ней? Нет?! Так вот, однажды, летним вечером, в сумерки, она — красивая юная девушка семнадцати лет — вышла в сад, чтобы нарвать цветов; и вдруг она, перепуганная, вбегает в дом к отцу и говорит: «Ох, дорогой мой отец, я встретила самое себя!» Он обнял ее и сказал, что это ей почудилось, но она сказала: «Ах нет! Я встретила самое себя на широкой аллее, и я была бледна и собирала увядшие цветы, и я повернула голову и подняла цветы над головой!» И в ту же ночь она умерла; и начата была картина, изображающая ее историю, но осталась недописанной, и говорят, она и сейчас стоит где-то в доме, лицом к стене.

Или так: дядя жены моего брата теплым вечером, на закате, ехал верхом домой, когда на зеленом проселке, совсем уже близко от своего дома, увидел человека, стоявшего перед ним в точности на середине узкой дороги. «Зачем стоит здесь этот человек в плаще? — подумал он. — Хочет, что ли, чтобы я его переехал?» Но фигура не двигалась. Ему стало жутко от этой неподвижности, но он сбавил ход и поехал дальше. Когда он наехал так близко, что едва не задел ее стременем, его конь шарахнулся, а фигура заскользила вверх по косогору, каким-то необычным, неземным, способом — пятясь и как будто не переступая ногами, — и скрылась из глаз. Дядя жены моего брата, воскликнув: «Боже мой! Это Гарри, мой кузен из Бомбея!» — дал шпоры внезапно взмылившемуся коню и, удивляясь странному поведению гостя, понесся к своему дому — в объезд, к главному фасаду. Здесь он увидел ту же фигуру, входившую через высокую стеклянную дверь прямо в гостиную. Он бросил поводья слуге и поспешил вслед. Сестра его сидела в гостиной одна. «Элис, а где наш кузен Гарри?» — «Кузен Гарри, Джон?» — «Да. Из Бомбея. Я только что встретился с ним на проселке и видел, как он сию секунду вошел сюда». Никто в доме не видел ни души; но в тот самый час и минуту, как выяснилось впоследствии, этот кузен умер в Индии.

А то еще была одна рассудительная леди, умершая старой девой на девяносто девятом году жизни и до конца сохранившая ясность ума; и она видела воочию Мальчика-Сироту, чью историю часто рассказывают неправильно, но о ком мы вам поведаем истинную правду — потому что история эта имеет прямое касательство к нашей семье, а старая леди состоит в родстве с нашей семьей. Когда ей было лет сорок и она была еще на редкость красивой женщиной (ее жених умер молодым, почему она так и не вышла замуж, хотя многие искали ее руки), она приехала погостить в одно имение в Кенте, недавно купленное ее братом — купцом, который вел торговлю с Индией. Шла молва, что когда-то управление этим имением было доверено опекуну одного маленького мальчика; и опекун, будучи сам ближайшим его наследником, уморил этого мальчика своим суровым и жестоким обращением. Она об этом ничего не знала. Говорили, будто в ее спальне оказалась клетка, в которую опекун будто бы сажал мальчика. Ничего такого там не было. Там был только чулан. Она легла спать, не поднимала ночью никакой тревоги, а утром спокойно спросила у горничной, когда та вошла: «Кто этот хорошенький ребенок с печальными глазами, что всю ночь выглядывал из чулана?» Горничная вместо ответа громко вскрикнула и тотчас убежала. Леди удивилась; но она была женщина замечательной силы духа: она оделась, сошла вниз и заперлась наедине со своим братом. «Вот что, Уолтер, — сказала она, — мне всю ночь не давал покоя хорошенький мальчик с печальными глазами; он то и дело выглядывал из того чулана в моей комнате, который я не могу открыть. Это чьи-то проказы». — «Боюсь, что нет, Шарлотта, — ответил брат. — С домом связано предание, и этот случай его подтверждает. Ты видела Мальчика-Сироту. Что он делал?» — «Он тихонько отворял дверь, — сказала она, — и заглядывал ко мне. Иногда входил и делал шаг-другой по комнате. Тогда я его подзывала, чтоб его приободрить, но он пугался, вздрагивал и прятался опять в чулан и закрывал дверь». — «Из чулана, Шарлотта, — сказал брат, — нет хода в другие помещения дома, и он заколочен». Это была бесспорная правда, и два плотника протрудились с утра до обеда, пока смогли открыть чулан для осмотра. Тогда она убедилась, что видела Мальчика-Сироту. Но самое страшное и мрачное в этой истории то, что Сироту видели также один за другим три сына ее брата, и все трое умерли малолетними. Каждый из них заболевал при таких обстоятельствах: за двенадцать часов перед тем он прибегал весь в жару и говорил матери, что — ах, мол, мама, он играл под большим дубом на известном лугу с каким-то странным мальчиком — хорошеньким, с печальными глазами, который был очень пуглив и подавал ему знаки! По горестному опыту родители знали, что это был Мальчик-Сирота и что их ребенку, с которым он вступил в игру, недолго осталось жить.

Имя легион тем немецким замкам, где мы сидим в одиночестве, ожидая появления Призрака; где нас проводят в комнату, которой придан ради нашего приезда относительно уютный вид; где мы следим взором за тенями, пляшущими на голых стенах под потрескивание огня в камине; где нас охватывает чувство одиночества, когда содержатель деревенской гостиницы и его миловидная дочка уйдут к себе, подложив побольше дров в огонь и поставив на столик незатейливый ужин — холодного жареного каплуна, хлеб, виноград и бутылку старого рейнвейна; где захлопнутся за ними одна за другой несколько дверей и эхо гулко прозвучит, как столько же грозных раскатов грома; и где нам после полуночи откроются различные сверхъестественные тайны. Имя легион тем преследуемым призраками немецким студентам, в чьем обществе мы, когда вдруг распахнется дверь, только ближе придвинемся к огню, между тем как маленький школьник в своем углу широко раскроет глаза и убежит, вскочив со скамеечки, на которой было прикорнул. Обилен урожай такого рода плодов, сверкающих на нашей рождественской елке: их цвет украшает ее чуть не у самой вершины; внизу же наливаются на ветвях плоды — чем ниже, тем зрелее!

Пусть среди более поздних утех и забав, нередко столь же праздных, но менее чистых, пред нами, вовек неизменные, маячат видения, что нам являлись, бывало, под милые старые рождественские песни, под мягкую вечернюю музыку. Среди светской суеты рождественских праздников пусть по-прежнему, в неизменном обличий, стоят перед нами те образы, что в детстве воплощали для меня добро. В каждом светлом представлении и помысле, порожденном этой порою, та яркая звезда, что встала над бедною крышей, да будет звездою всего христианского мира! Постой минуту, о исчезающая елка, так темны для меня твои нижние ветви — дай мне вглядеться еще раз. Я знаю, там у тебя между сучьями есть пустые места, где улыбались и сияли любимые мною глаза, ныне угасшие. Но в вышине я вижу воскресителя мертвой девушки, воскресителя сына вдовы; и бог добр! Если где-то внизу в твоей непроглядной чаще для меня упрятана старость, о пусть мне будет дано уже седому возносить к этому образу детское сердце, детское доверие и упование.

Вокруг елки теперь расцветает яркое веселье — пение, танцы, всякие затеи. Привет им! Привет невинному веселью под ветвями рождественской елки, которые никогда не бросят мрачной тени! Но когда она исчезает из глаз, я слышу доносящийся сквозь хвою шепот: «Это для того, чтобы люди не забывали закон любви и добра, милосердия и сострадания. Чтобы помнили обо мне!»

[/spoiler]
 
Раз уж на дворе пора подарков и веселья, то можно с уверенностью заявить, что сборник повестей из-под пера Диккенса может стать самым дорогим подарком и вернутся к нему вы можете каждый раз, как в душе запоют колокола, а в доме появится пушистая ёлка.

С уважением, Book1Mark

Отзыв «Тайна Эдвина Друда» Чарлз Диккенс

Отзыв «Тайна Эдвина Друда» Чарлз Диккенс

Классика — это, наверное, моя слабость, а уж английская классическая литература бьёт все остальные жанры наповал. Среди англичан Диккенс всегда выделялся. Он крайне популярен был тогда и остаётся сейчас, конечно, были и другие не менее талантливые писатели, но Чарльз смог себя преподнести лучше, чем любой современный маркетолог. Его знали все, даже те, кто ни разу не читал.

 
Я же решила начать знакомство с Диккенсом с последнего произведения. Неуверена в том, что знаю причину, но скорее всего, повлияло то, что с экранизацией по его книге «Большие надежды» я поторопилась ознакомиться быстрее, чем с текстом и решила развеять воспоминания каким-нибудь другим его произведением. Благо вокруг Друда и по сей день витает таинственный ореол. Не читая рецензий, отзывов и всей мишуры я приступила к «Тайне Эдвина Друда». Первые главы не скажу, что очень захватили, но вернулось то ощущение медитации, как с Достоевским. В итоге могу заключить, что два этих писателя для меня вначале встали на одну ступень, но пишут они о разном и ближе все же Диккенс.
 
«Тайна …», как верно вы уже знаете не закончена, автор умер, не дописав примерно половины текста, а как раз в этот момент начали проясняться многие тайны и неувязки. В общем, вам предстоит выяснить уже самостоятельно кто же убийца и каков способ. Вариантов напрашивается множество, но мне больше всего запал в голову маскарад от юной Елены Ландлес.  Не хочу рассказывать сюжет, так как в  400 стр. от Диккенса можно его почерпнуть гораздо удачнее. Скажу лишь одно, книга в каждой строке содержит смысл, который читающий поймет только к концу. Это завораживает, а Ч. Диккенса переводит в разряд любимых писателей.
 
Цитаты:
№ 1 

«Самая лучшая форма учтивости, независимо от того, где человек воспитывался, — это не совать нос в чужие дела».


№ 2 

«- В заповедях сказано — не убивай. Никогда не убивай, сэр! — Тут мистер Сластигрох выдержал укоризненную паузу, как будто его собеседник утверждал, что в заповедях сказано: «Немножко поубивай, а потом брось».»

 
Многие авторы решили дописать этот роман, но интереснейший ход предпринял Дэн Симмонс, который рассказывает нам о жизни автора во время написания романа и о том, что его на это толкнуло. Сейчас я уже приближаюсь к окончанию и этой книги, так что вскоре размещу пост об общем впечатлении от них обоих.

С уважением, Book1Mark

WordPress: 58.59MB | MySQL:231 | 2,961sec